1
Первое, что я узнал об этой жизни после матери, молока и неизбежной шерсти перед глазами, был крик.
Мне тогда едва хватало сил самостоятельно переползти с одного бока материнского живота на другой, поэтому большую часть мира я по-прежнему изучал в качестве пассажира. Мать перебиралась по толстым ветвям, я цеплялся за нее всеми доступными конечностями и старался не вспоминать, сколько раз за предыдущие жизни подобные поездки заканчивались падением, болезнью или чем-нибудь еще столь же окончательным.
Крик пришел снизу и слева: короткий, резкий, дважды повторенный почти без промежутка.
Мать остановилась так резко, что я ткнулся мордой ей в грудь, подняла голову и тут же двинулась к стволу, забираясь выше. Следом рванула ее взрослая дочь с маленьким детенышем на животе, а два молодых самца, возившихся неподалеку, бросили недоеденные плоды и полезли следом. Никто не метался, не пытался сначала разобраться, откуда опасность и какого она рода. Родня услышала звук и почти одновременно сделала одно и то же.
У меня внутри что-то неприятно дернулось. Я этот крик знал.
Не сам звук до мельчайших оттенков — мой прежний рот выдавал его иначе, да и голос того, кто сейчас поднял тревогу, был ниже. Но ритм, обстоятельства и реакция окружающих были слишком знакомыми.
Только когда мать забралась на толстую развилку и остановилась, я сумел посмотреть вниз.
Между деревьями двигалась большая хищная тварь. Ростом в спине она, пожалуй, была бы примерно с очень крупную овчарку, но сложена тяжелее: широкий перед, толстая шея, вытянутая морда и корпус, который при ходьбе чуть переваливался из стороны в сторону. Собакой зверь не был, медведем тем более, однако человеческая память настойчиво пыталась собрать его именно из этих двух деталей — собачьей головы и чего-то медвежьего в плечах. Шкура казалась буро-серой, хвост держался низко, а интерес к нам был достаточно очевиден, чтобы отложить систематику до другого случая.
Зверь прошел под деревом, остановился возле упавшей пищи, поднял голову и некоторое время смотрел вверх. Мать прижала меня к себе плотнее. Старшая сестра — я довольно быстро решил считать ее именно сестрой, хотя человеческая схема родства здесь неизбежно оставалась приблизительной, — тоже подобрала своего детеныша поближе к груди.
Хищник ушел и мы постепенно вернулись вниз.
А я еще долго сидел на матери и пытался решить, что именно только что услышал.
В предыдущей показанной жизни я потратил годы на то, чтобы один определенный крик начал означать опасность снизу. Потом умер. Между той жизнью и этой были другие, много других, и часть из них я уже помнил хуже, чем вчерашний день. В одних группах похожие сигналы существовали, в других исчезали, в третьих использовались так, что я не мог понять, видел перед собой дальнего потомка собственной затеи или совершенно независимое решение.
Но сейчас результат был передо мной: кто-то увидел угрозу, крикнул, а мать полезла выше раньше, чем сама увидела хищника.
Я был слишком мал, чтобы улыбнуться по-человечески, а здешняя морда все равно не очень подходила для тонкой мимики.
Поэтому просто крепче вцепился в шерсть и решил пока не радоваться.
Опыт подсказывал, что именно после этого обычно начинались подробности.
2
Подробности обнаружились довольно быстро.
Наземный крик здесь действительно работал. Не идеально, но достаточно хорошо, чтобы молодые и взрослые реагировали на него еще до того, как сами замечали угрозу. Я слышал несколько вариантов от разных родственников, и все они сохраняли знакомый короткий ритм. Один старый самец с разорванным левым ухом выдавал звук хрипло и почти без второй части, сестра матери — тоньше и быстрее, однако общий смысл родня различала.
С воздушной опасностью царил привычный бардак.
Большая птица с широкими крыльями однажды прошла над деревьями так низко, что ее тень на мгновение закрыла солнце, и молодая мать возле нас пронзительно закричала. Часть родни нырнула глубже в крону, один подросток полез выше, двое вообще сначала уставились на крикунью. На следующий день очень похожий звук раздался во время драки из-за кормового места.
Отдельного предупреждения о змеях я не нашел вовсе. Когда длинная серая тварь толщиной с человеческое предплечье растянулась вдоль ветви и одна из молодых самок едва не поставила на нее ладонь, та шарахнулась назад и завопила тем же голосом, каким прежде орала, когда старшая сестра отняла у нее еду. Остальные поняли, что что-то произошло, начали смотреть вокруг и только затем обнаружили змею.
Получалось, от той красивой системы из трех сигналов, которую я когда-то с таким трудом собирал, здесь имелся в лучшем случае один надежный кусок.
Раньше это разозлило бы меня, а сейчас скорее заинтересовало.
Я слишком долго прожил внутри этого мира, чтобы воспринимать культуру как аккуратную стопку кирпичей, в которую каждое поколение обязательно кладет новый сверху. Какое-нибудь удачное действие могло распространиться на несколько групп, потом исчезнуть в одной, измениться в другой, случайно возникнуть снова в третьей. Один молодой самец уходил к чужим и уносил привычку с собой; другой погибал до того, как кто-нибудь успевал ее перенять. Десяток лет плохой пищи мог сделать прежде бесполезный навык ценным, а потом климат менялся, и навык снова становился никому не нужен.
Миллионы лет не представляли собой лестницу. Скорее огромное болото, в котором что-то медленно продвигалось вперед, потом вязло, уходило в сторону и иногда каким-то чудом выбиралось немного дальше. Меня это даже как-то успокаивало.
Если бы каждый мой удачный эксперимент сохранялся навсегда, к этому моменту по деревьям уже должны были бегать обезьяны с пожарной службой, строительными нормами и словарем из трех тысяч слов.
Пока они умели немного лучше предупреждать о том, что снизу идет желающий их сожрать родственник собаки, и я был готов считать это неплохим результатом.
3
Гнезда я заметил значительно позже, и именно эта задержка сказала о них больше, чем внимательный осмотр.
Мать укладывала меня на ночевку, поправляла под собой несколько веток, иногда добавляла свежую листву, и все это воспринималось совершенно естественно. Только однажды, уже подросшим, я устроился на плохо собранной площадке, где толстый сучок упирался точно между ребер, долго ворочался, потом раздраженно выдернул его и переложил основание. После этого замер.
Когда-то в первой памятной жизни я месяцами учился делать так, чтобы ночевка не разваливалась под собственным весом. Несколько согнутых ветвей казались достижением, достойным если не памятника, то хотя бы уважения.
Сейчас я лежал на готовой конструкции и был недоволен качеством матраса.
Сами нынешние родственники отличались от тех первых проконсулов заметнее, чем гнезда. Пока я был маленьким, это ощущалось прежде всего через мать: тело подо мной было массивнее, движения по тонким ветвям осторожнее, вес сильнее прогибал опору. Позже, когда начал лазать самостоятельно, разница стала еще очевиднее.
В первой жизни я забирался на ветви, которые теперь проверял бы дважды. Не потому, что нынешнее тело было неуклюжим; по деревьям оно двигалось уверенно и куда естественнее человека. Просто масса была другой, и крона отвечала на нее иначе. Однажды я полез за ярко-желтыми ягодами к самому краю, вслед за мной потащился младший родственник, и ветка под нами медленно опустилась почти на полметра. Я сразу попятился к стволу.
У проконсулов из первой жизни на такой опоре мы, пожалуй, еще смогли бы устроить драку. Здесь хватило двоих, чтобы дерево начало намекать на последствия.
Отличались и лица. Крупные взрослые самцы нынешней родни казались тяжелее в морде, челюсти сильнее выступали вперед, зубы производили куда более внушительное впечатление. Особенно один — здоровенный взрослый с массивной надбровной областью и старой припухлостью на лбу, словно когда-то получил туда чем-то тяжелым и с тех пор решил сделать травму частью личности.