— Нет, я о другом, — сказала я и через силу добавила: — Я боюсь, что вдруг это я мешаю тебе уйти.
— Что? — растерянно спросил Данко. — Как ты можешь мешать? Ты помогаешь…
— Мне очень больно признаться, но какая-то часть меня слишком боится тебя потерять и не хочет отпускать. Внутри меня нечто эгоистично противится этому. И я подумала, что это я не позволяю тебе освободиться. Я не нарочно, но…
По губам Данко скользнула усмешка, глаза наполнились безысходностью. Он резко
отвел взгляд, устремляя его в никуда, и покачал головой.
— Если так рассуждать… — произнес он. — В таком случае, может, это я мешаю себе уйти?..
* * *
Хоть мы и пришли к выводу, что проверили все возможные способы освобождения Данко, он больше не выглядел удрученным, тоскливым или несчастным. Мы, наслаждаясь обществом друг друга, жили сегодняшним днем. Вернее, ночью. У Даниила теперь был доступ к любимому занятию — его музыке, и я делала все, чтобы продлить эти моменты. Как-то раз я даже принялась ему вторить, когда он исполнял песню, что больше всего мне запомнилась.
— У тебя хороший голос, — с удивлением и легкой печалью сказал Данко, будто ожидал от меня иного. — Есть одна песня… Она написана от женского лица.
Он смущенно помолчал, почти бесшумно перебирая струны, еле-еле касаясь их пальцами — так, что казалось, я не слышу, а, скорее, угадываю музыку на уровне подсознания.
— Так было нужно… по сюжету, — опустив длинные ресницы, пояснил он, и я подумала, что он когда-то сочинил ее для жены. — Вот бы ты ее выучила!
— Спой, пожалуйста, — попросила я, — и я постараюсь запомнить.
Данко заиграл неторопливым перебором на три счета. Мелодичная, протяжная песня напомнила мне старинный романс.
— Взрывается немая тишина
Аккордами не спетых нами песен,
На сломанной гитаре пыль и плесень,
В окно молчит зеленая луна.
От рваных джинсов — только бахрома,
От сладких грез — лишь сахарная вата.
Наш пьедестал — больничная палата,
Где в летних окнах вечная зима.
И звуками не пролились слова,
Окаменели на бумажных гладях,
Стихи молчат в израненных тетрадях.
Кумир мой мертв, и я его вдова.
— Кумир мой мертв, и я его вдова, — шепотом повторила я последнюю строку, чувствуя, как от слез щиплет глаза.
— По задумке эту песню поклонница посвящает погибшему музыканту, — меланхолично откликнулся Данко, а я с тоской подумала, что эта песня разорвет мне сердце, когда наконец мы сможем освободить его и отпустить на покой. Я покрепче обняла его, надеясь, что он сыграет и споет что-то еще, но он молчал, о чем-то думая. Меня вдруг осенила идея, и я схватила его за руку.
— Пойдем! — позвала я, и он покорно последовал за мной в коридор. — Давай кое-что проверим. Вдруг я смогу тебя вывести?!
— Погоди, постой! — Данко стал как вкопанный посреди прихожей. В глазах отразился почти детский восторг и надежда. — Думаешь, получится?! Почему мы раньше не додумались? А вдруг получится? Должно получиться! О, как мне страшно!
Я опять потянула его. Он продолжал бормотать, маленькими шажками следуя за мной, а я, ощущая, как сильными ударами толкается в ребра сердце, как шумит в ушах кровь, разгоняемая по венам, медленно шла к входной двери, ведя его за руку. А и правда, вдруг получится? Я не надеялась, что это будет его избавление. Просто мечтала вывести Данко за пределы темницы, мучившей его тридцать лет.
— Пожалуйста, пусть получится, пусть получится, — шептал Данко, твердя одни и те же слова, как мантру. — Я так хочу увидеть траву и небо, вдохнуть свежий воздух. Хотя бы на минуточку!..
Я распахнула входную дверь и шагнула за порог, ведя Даниила за собой, но почувствовала, что он сопротивляется. Неужели испугался? Еще бы, столько лет находиться в замкнутом пространстве и вдруг выбраться наружу. Я снова легонько потянула за руку и, ощутив сопротивление, с улыбкой обернулась к нему.
— Ну что же ты? — ласково сказала я. — Не бойся, я не отпущу твою руку. Мы ж и правда не знаем, что тогда может произойти. Но я буду крепко тебя держать, обещаю.
Но Данко продолжал стоять на пороге, не делая попыток шагнуть за мной. Его черные брови у переносицы взметнулись вверх, лицо исказилось болью. Красивые черты заострились, в глазах застыл ужас, губы дрожали.
— Я не могу, — с отчаянием прошептал Данко. — Мне очень больно.
Я запоздало почувствовала, как дрожит его рука в моей, увидела, как кончики пальцев, оказавшись в дверном проеме над порогом, краснеют и покрываются волдырями, будто от ожога. Я поспешно разжала ладонь, отпуская, и он отпрянул назад в квартиру.
— Мне нет туда ходу. Я здесь навечно, — скорбно произнес он.
Вбежав скорее в квартиру, я обхватила его и крепко прижала к себе, ругая себя последними словами за то, что не обдумала этот поступок, причинила ему боль и внушила, пусть на короткий миг, ложную надежду.
— Прости меня, пожалуйста, прости! — зашептала я исступленно, но он, обняв меня в ответ, погладил по голове.
— Ты не виновата, ты хотела как лучше. Я тоже думал, что выгорит. Ты столько всего для меня делаешь, я же вижу! Ты даже не спишь ночами! И я не понимаю, почему у нас не выходит. Но я страдаю не от того, что не получается, а от того, что ты из-за этого чувствуешь свою вину, которой в помине нет!
Я продолжала плакать, обратив к нему лицо и глядя снизу вверх, и Данко вдруг осторожно, нежно, почти эфемерно коснулся губами моего виска. Поцеловал меня и тут же отстранился, опустил руки, с испугом, словно совершил нечто предосудительное, противоестественное. И это правда было странно, если вдумываться, что его телесной оболочки просто даже не существует, но боже, как же это было приятно.
Мы молча вернулись в комнату и сели рядом на диван: близко, но не касаясь друг друга. Он даже не стал брать гитару, и мы просто сидели в полной тишине: не было слышно даже дыхания. Меня охватил ужас, что могло случиться что-то непоправимое, если бы Данко вдруг переступил порог, но боль бы почувствовал не сразу, а спустя время. Что бы с ним тогда сделало чуждое ему пространство, отторгающее его? Как мне вообще в голову эта дурь пришла — вывести его наружу?
Потом Данко придвинулся ко мне и обнял. Опустив голову ему на плечо, я закрыла глаза и незаметно уснула.
* * *
Мне приснилась Шушара. Она весело скреблась и шуршала из новенького телевизора в моей нынешней квартире на Малой Грузинской, и я безумно радовалась, что она оказалась жива.
— Да что мне сделается?! Я живее всех живых! Я же летаю по эфиру, — хвасталась Шушара. — Это был ловкий трюк!
Ликуя, что все так хорошо обошлось, я захлопала в ладоши.
— Данко, Данко! Здесь Шуша, живая! — позвала я, и Данко прибежал на зов из кухни, где по обыкновению истязал свою гитару.
Увидев его, Шушара приободрилась и вдруг громко запела своим противным, трескучим голосом на мотив известной попсовой песенки:
— Ягода малинка, о-о-о-о!
Данко подскочил к телевизору и возмущенно замахал руками.
— Молчи, замолчи! Мое рокерское сердце не выдержит эту галимую попсу!
— Печатная машинка, ого-го! — не обращая на его выкрики внимания, продолжала скрежетать Шушара.
— Стоп! Заткнись! Уля, заткни ее! Убери! Мой абсолютный слух не вынесет этих звуков! — вопил Данко.
— Ягода-малинка, печатная машинка, — радостно перекрикивала его Шушара. — Хоп-хоп-хоп, сразу мордой в потолок!
Разъяренный Данко рванул к телевизору с гитарой наперевес.
«Сейчас ни от гитары, ни от Шушары ничего не останется», — испуганно подумала я и проснулась.
Скорчившись в неудобной позе, я полулежала одна на диване. Данко уже не было. В голове вертелась глупенькая, прилипчивая песня из сна. Я вспомнила Шушу, и мне стало грустно, но моя мысль зацепилась за странные слова, которые существо во сне добавило в песенку. Какая еще печатная машинка, откуда она взялась? Что, если это Шушара и правда выжила и подавала мне из далеких эфирных глубин странный сигнал? А может, просто мое подсознание выбрало такой необычный способ достучаться до меня?