Он увидел, как подъехала ее машина. Как она вышла, ее лицо было бледным, но собранным. Она помогла медперсоналу выкатить носилки с отцом — немолодым, осунувшимся мужчиной с парализованной половиной лица, но с ясными, внимательными глазами. Алик сжал кулаки. Он увидел то, что хотел увидеть — в глазах Елены, когда она окинула взглядом чистую, современную палату, мелькнула не надежда — на это он не смел рассчитывать, — но легкое, едва заметное ослабление той чудовищной напряженности, что была ее обычным состоянием.
Он простоял там еще час, наблюдая, как врачи осматривают отца, как Елена разговаривает с профессором Семёновым. Она кивала, ее поза была по-прежнему прямой, но плечи, казалось, распрямились на миллиметр.
Он уже собирался уходить, чувствуя странную смесь гордости и стыда, как вдруг его взгляд упал на один из мониторов у поста медсестер. На нем была камера наблюдения из палаты Смирнова. И в этот момент Елена, стоя у окна, отвернувшись от отца, который, видимо, уснул, вдруг подняла руку и быстро, смахнула что-то с лица. Быстрое, сдержанное движение. Смахнула слезу.
Алика будто током ударило. Он видел ее сметенной в кафе, униженной у мусорного бака с букетом, злой, насмешливой, холодной. Но он никогда не видел ее плачущей. Эта одна, украдкой смахнутая слеза стоила всех ее колкостей и отказов. Она означала, что броня дала трещину. Что гигантская тяжесть на ее плечах хоть на крошечную долю стала легче.
Он развернулся и почти побежал к выходу, чувствуя, что его собственное дыхание перехватывает. Он сделал это. Он, Алик, грубый, неотесанный бандит, сумел сделать что-то по-настоящему хорошее. Не для показухи, не для получения выгоды. А просто потому, что не мог иначе.
Он вышел на улицу, глотнул холодного воздуха и сел в свою машину. Он не поехал ни к «Хромому коню», ни домой. Он поехал в конюшню. Ему нужно было быть рядом с Цезарем, с этим простым, честным миром, где все понятно: накорми, почисти, не делай резких движений.
Прошло три дня. Алик не писал и не звонил Елене. Он дал ей время. Он сам метался между конюшней и своим кабинетом, проверяя через Гришу, все ли в порядке в клинике. Все было хорошо. Профессор Семёнов был доволен пациентом, отмечал «большой потенциал для реабилитации».
Вечером третьего дня его телефон, наконец, взорвался. На экране горело имя: «Елена».
Сердце Алика ушло в пятки. Он взял трубку, стараясь дышать ровно.
— Алло?
— Альберт. — Ее голос был ровным, но в нем чувствовалась какая-то новая, незнакомая вибрация. — Ты где?
— Я... в конюшне. Цезарю гриву чешу.
— Останься там. Я подъезжаю.
Она положила трубку. Алик замер. Она ехала к нему. В конюшню. В его убежище. И тон ее голоса не предвещал ничего хорошего. Она все поняла.
Через двадцать минут он услышал стук ее каблуков по бетонному полу. Она вошла в конюшню, остановившись в проходе. На ней был тот самый темно-синий костюм, в котором он увидел ее в первый раз. Но сейчас она выглядела иначе. Не холодной и собранной, а... собранной, как пружина. В ее глазах горел холодный огонь.
Цезарь, почуяв напряжение, беспокойно заерзал в деннике.
— Ну что, Альберт, — начала она без предисловий, ее голос резал тишину, как лезвие. — Поздравляю. Ты превзошел сам себя.
Он опустил гребешок, медленно повернулся к ней.
— Я не понимаю.
— Не понимаешь? — она сделала несколько шагов вперед. — Сначала цветы, как для путаны. Потом конь, как для султанши. Потом дурацкий ужин, как для герцогини. А теперь... а теперь ты решил поиграть в благого гения? В анонимного благотворителя? Это новая тактика? Сломить не грубой силой, а добротой?
— Елена, — попытался он остановить ее, но она была неумолима.
— Ты знаешь, что самое отвратительное? — ее голос дрогнул, но она взяла себя в руки. — Я поверила. Я, юрист, который каждый день видит ложь и манипуляции, я повелась на эту дурацкую сказку про внезапную квоту и участкового врача-альтруиста! Я была так счастлива... — она выдохнула это слово с такой горечью, что Алику стало физически больно. — Так чертовски счастлива, что у папы появился шанс! А потом я начала звонить, проверять. Этот «фонд» зарегистрирован три дня назад. На подставную фирму. Профессор Семёнов... его гонорар за месяц работы здесь превышает мой годовой доход. И как-то слишком вовремя твой частный детектив перестал копать под меня и вдруг начал подсовывать Грише информацию о врачах.
Она подошла к нему вплотную. Ее глаза были сухими и страшными.
— Ты проник в самую большую мою боль, Альберт. Ты воспользовался ей. Ты купил не просто услуги врачей. Ты купил мою надежду. И ты сделал это тайком, как последний вор. Потому что знал, что я никогда не приму эту помощь от тебя. Потому что ты боишься моего «нет». Так ведь?
Алик стоял, опустив голову. Все ее слова были правдой. Горькой, неудобной, но правдой. Он пытался сделать как лучше, а получилось... как всегда. Он снова все испортил.
— Да, — тихо сказал он. — Я знал, что ты не примешь. Я боялся.
— Почему? — в ее голосе прозвучало настоящее недоумение. — Почему нельзя было просто... просто предложить? Сказать: «Елена, я знаю про отца. Дай мне помочь». Да, я бы, скорее всего, отказалась. Но это был бы честный отказ. А так... так ты поставил меня в положение, где я должна быть благодарна своему тайному благодетелю! Где я в неоплатном долгу! Ты думал об этом?
— Я думал только о тебе! — вырвалось у него, и он поднял на нее глаза. В его взгляде была вся его боль, все его отчаяние. — Я видел эти фотографии! Я видел, как ты плачешь в машине! Я не мог просто сидеть сложа руки! Я не мог! Да, я поступил как идиот. Я поступил как барин, который кидает милостыню, боясь увидеть глаза нищего. Но я не из злого умысла! Я... я просто не знал, как еще тебе помочь, не сломав твою гордость! Для меня твоя гордость дороже всех денег на свете!
Он замолчал, тяжело дыша. Его признание повисло в воздухе между ними, смешавшись с запахом сена и лошадиного пота.
Елена смотрела на него. Гнев в ее глазах постепенно уступал место чему-то более сложному. Она видела, что он не лжет. Видела его растерянность, его искреннюю, неуклюжую попытку сделать хорошо.
— Моя гордость... — она медленно повторила эти слова. — Ты прав. Она мне дорого стоит. Иногда, может быть, слишком дорого.
Она отвернулась, провела рукой по шее Цезаря, который тревожно фыркнул.
— Знаешь, что отец сказал сегодня утром? — тихо произнесла она. — После первой процедуры. Он сказал: «Лена, кажется, я смогу пошевелить пальцами». Он не говорил этого два года.
Она обернулась к Алику. В ее глазах стояли слезы, но она не смахнула их.
— Так что спасибо. За папу. Но больше никогда. Слышишь? Никогда не делай так со мной снова. Если хочешь что-то сделать — спроси. Даже если я отправлю тебя к черту. Потому что ложь... даже самая красивая и благая... она отравляет все. Даже благодарность.