Николай Николаевич Новосильцев.
Один из «молодых друзей» Государя, член Негласного комитета, куратор Академии наук и человек, чья подпись весила больше, чем пушечное ядро. Он вошел, отряхивая капли мелкого дождя с рукава дорогого английского сюртука, и сразу направился к единственному чистому табурету.
– Ну и погодка, любезнейший, – проговорил он с очаровательной улыбкой, усаживаясь и вытягивая длинные ноги в щегольских сапогах. – В Лондоне туманы, конечно, гуще, но наш, петербургский, пробирает до самых костей. Чайку не найдется? Горячего, крепкого, пусть даже из того закопченного чайника.
Я молча кивнул Потапу. Тот мгновенно исчез в подсобке, гремя посудой.
Поведение Новосильцева могло обмануть кого угодно, но не меня. Эта показная демократичность, это «свойское» обращение – опаснейшая маска. Если Сперанский проверял мою логику, то Новосильцев пришел проверить мою компетентность. Он отвечал за мозги Империи. За образование и кадры, за то, кто именно будет строить мосты и лить пушки завтра.
Это был второй раунд. И ставки здесь были куда выше, чем на допросе в каземате. Там решалась судьба моего тела, здесь – судьба моего места в истории.
Потап поставил перед гостем дымящуюся кружку. Новосильцев обхватил ее тонкими, холеными пальцами, блаженно прищурившись.
– Так‑с, – протянул он, подув на кипяток. – Значит, вот где куется сталь характера вашего воспитанника. Атмосферно. Сажа, железо, здоровый дух труда.
Он сделал глоток, не поморщившись от крепости заварки.
– Скажите, Максим, – начал он без предисловий, глядя на меня поверх кружки ясными, проницательными глазами. – Как вы, человек со свежим взглядом, оцениваете состояние наших инженерных умов? Тех самых, что выходят из стен Горного корпуса или инженерных школ?
Вопрос был с подвохом. Начнешь хвалить – соврешь и покажешься дилетантом. Начнешь ругать – оскорбишь человека, который эту систему курирует.
Я вытер руки ветошью, выигрывая пару секунд.
– Умы светлые, ваше превосходительство. Фундамент у них крепкий. Эйлера, Бернулли – базу знают назубок. Теоремы доказывают так, что заслушаешься.
– Но? – подсказал он, уловив интонацию. – Я слышу в вашем голосе жирное «но».
– Но когда эти светлые умы приходят на завод, они теряются перед простым молотом, – честно ответил я. – Проблема в разрыве. У нас ученые пишут трактаты на французском и латыни, сидя в теплых кабинетах. А мастера в цехах – люди с золотыми руками, но безграмотные, работают «на глазок», по дедовским заветам.
Я подошел к верстаку и взял сломанный метчик.
– Инженер рисует идеальную деталь. Мастер смотрит на чертеж как на китайскую грамоту и делает как привык. В итоге – брак. У нас нет языка, на котором наука могла бы говорить с производством.
Новосильцев медленно кивнул, отставляя кружку.
– Мост, – произнес он тихо. – Вы говорите о необходимости переводчика. Не с немецкого на русский, а с языка формул на язык молота.
Он подался вперед.
– А вы, стало быть, и есть тот самый мост? Тот редкий зверь, что умеет и интеграл взять, и горн разжечь?
В его тоне прозвучал комплимент, но я услышал лязг капкана. «Откуда у тебя, бродяги без диплома, такие компетенции, друг мой?» – вот что он спрашивал на самом деле.
– Я не изобретатель, Николай Николаевич, – ответил я осторожно, стараясь не смотреть в пол, но и не дерзить взглядом. – И не ученый муж. Я лишь ремесленник, который научился читать умные книги и переводить их в понятные рабочие чертежи. Моя задача скромная – убрать лишнее и показать суть.
Новосильцев усмехнулся. Он полез во внутренний карман сюртука.
– Скромная задача… Ну‑ну.
Он извлек сложенный вчетверо лист желтоватой бумаги. Развернул его на верстаке, придавив углы пальцами.
Я узнал этот лист. Моя докладная записка. Та самая, написанная огрызком карандаша на полу камеры, при свете факела.
– Вот здесь, – он ткнул пальцем в середину текста. – Абзац о тактическом применении егерей. О плотности огня, о фланговых ударах и преимуществе снайперской группы перед линейным залпом.
Он поднял на меня взгляд.
– Механик может знать про нарезы. Механик может знать про порох. Но откуда у механика мышление штабного офицера? Вы рассуждаете о войне так, словно прошли пару кампаний, причем не рядовым.
Сердце стукнуло в ребра. Я зашел слишком далеко в той записке. Увлекся.
– Пруссия, ваше превосходительство, – ответил я твердо. – После Йены и Ауэрштедта там только ленивый не обсуждал, почему великая армия Фридриха рухнула под ударами Наполеона. Я слушал. В пивных, в мастерских. Офицеры спорили до хрипоты.
– Офицеры… – протянул он задумчиво. – И кого же вы слушали?
– Шарнхорста, – выпалил я фамилию, которая была на слуху у любого военного реформатора. – Гнейзенау. Идеи витали в воздухе. О том, что старый строй умер. Что нужна инициатива, нужен умный солдат, а не автомат. Я просто запомнил их споры.
Новосильцев постучал пальцем по столу. Имя Шарнхорста сработало. Это было логично: немецкий механик вполне мог нахвататься идей в бурлящей Пруссии.
– Допустим, – кивнул он. – Тактика – дело наживное. А вот химия…
Он переключился мгновенно, без паузы.
– Вы пишете о закалке в масле. О содержании углерода. О том, как сера вредит прочности ствола. Откуда такие тонкости? В наших мануфактурах всё больше на цвет каления смотрят. «Вишневый», «малиновый»… А вы оперируете составом.
Начался настоящий экзамен.
Он гонял меня по химии полчаса. Спрашивал про селитру – как очищать, чтобы порох был резче. Про добавки в сталь. Про то, почему английские клинки гибкие, а наши порой крошатся на морозе.
Я шел по тонкому льду. Мне нужно было отвечать грамотно, но не слишком грамотно. Нельзя было ляпнуть про периодическую таблицу Менделеева или мартенситные превращения. Приходилось изворачиваться, использовать архаичные термины, ссылаться на «опыты» и «наблюдения за цветом пламени».
– Если добавить костяной уголь… – объяснял я, показывая на пальцах. – То верхний слой железа насыщается крепостью. Цементация. Старый метод, но если держать температуру ровно…
Новосильцев слушал внимательно, иногда вставляя едкие вопросы, проверяя, не плаваю ли я в теме. Но я держался. Как мог. Мой внутренний инженер переводил современные знания на язык начала XIX века в реальном времени.
– Любопытно, – резюмировал он. – Весьма любопытно. В голове у вас, Максим, энциклопедия, хоть и переплетенная в обложку простолюдина.
Он помолчал, разглядывая носок своего сапога. А потом задал вопрос, от которого у меня похолодело внутри.
– А скажите, друг мой… Слыхали ли вы о некоем мистере Ричарде Тревитике? И его… самобеглой паровой повозке?
Я замер.
Тревитик. Паровоз. 1801 год. «Пыхтящий дьявол».
Это была ловушка на прозорливость. Если я сейчас начну петь дифирамбы железным дорогам, рассказывать, как они покроют сетью всю Россию и перевернут экономику – я выдам себя. В 1811 году идея железных дорог казалась безумием, дорогой игрушкой для перевозки угля на рудниках. Никто в здравом уме не верил, что можно возить людей и грузы на дальние расстояния.
С другой стороны, если я назову это чепухой – я покажусь ретроградом, не способным видеть перспективу.
Новосильцев смотрел на меня с хищным прищуром. Он ждал.
– Слышал, – ответил я медленно, взвешивая каждое слово. – В Уэльсе, кажется? Дракон на колесах, плюющийся дымом.
– Верно. Некоторые при дворе горячие головы утверждают, что за этим будущее. Что лошади скоро уйдут в прошлое. А что скажете вы? Будет ли прок от таких машин на наших просторах?
Я представил себе карту железных дорог будущего. Транссиб. Сапсаны. Но потом представил чугунные рельсы начала девятнадцатого века, которые лопались под весом первых локомотивов.
– Машина любопытная, ваше превосходительство. Сильная. Но… – я покачал головой. – Пока бесполезная.
– Отчего же?
– Вес. Паровой котел – штука тяжелая. Железо у нас ломкое. Если пустить такого монстра по дороге – он увязнет по ступицы. Если по рельсам – он их раздавит. Чугун не выдержит ударов, а кованое железо в таких количествах стоит безумных денег. Чтобы эта штука поехала, нужно перестраивать всю металлургию. А пока… пока овес дешевле угля, а лошадь чинится сама собой.