Из раза в раз повторяла те же действия у костра, что и в первый раз. Кормила она меня лучшими кусками, отдавая самые вкусные или самые жирные и сытные части мяса, которые считала деликатесами. Сама она ела меньше, отдавая мне большую часть своей порции, настаивала, чтобы я ел больше, становился сильнее, рос здоровым — материнская жертвенность, древняя и инстинктивная, не требующая слов и объяснений. Каждый раз мне приходилось возвращать ей эту лишнюю для меня еду, уговаривать принять ее обратно.
Поздними вечерами она мне пела на ночь. Тихо, чтобы не разбудить Роберта, который спал на своей шкуре на другом конце шалаша. Колыбельная на древнегерманском, мелодия простая и повторяющаяся, успокаивающая в своей монотонности. Я не понимал большинства слов, но интонация была ясной — любовь, нежность, желание защитить, убаюкать, дать спокойный сон. Голос её, такой мощный и грубый днём, становился мягким, почти нежным, вибрировал низко, создавая вибрацию, которая проникала в кости и успокаивала даже тогда, когда разум сопротивлялся.
На второй день Фридвульфа показала мне свои сокровища — немногочисленные предметы, которые хранила годами и берегла как святыни, единственные материальные связи с прошлым, когда она была не одинокой охотницей, а частью пары, матерью младенца. Первыми были колокольчики — медные и серебряные, небольшие, потемневшие от времени и прикосновений, висевшие на еще одном её ожерелье среди клыков и костей как единственные предметы, не относящиеся к охоте или ритуалам. Она достала его из какой-то своей ухоронки и осторожно развернула, словно боясь повредить. Показала мне на ладони и сказала тихо, с благоговением: "gjöf frá föður" — от отца, подарок Роберта, данный давно, до моего рождения.
Колокольчики были простыми, магловскими, без всякого магического значения, но для неё они были символом связи, напоминанием о прошлом. Она ими тихо позвякивала, и звук был чистым, ясным, пронзительным в тишине шалаша, эхом отзывался от стен и потолка.
Вторым был платок — красный, из грубой шерсти, немного потёртый, но явно чистый, выстиранный много раз и высушенный на солнце. Она носила его на шее, повязанным как шарф, несмотря на то что великаны редко использовали такие украшения, предпочитая функциональность декору. "Þat kom ok frá feðr," — повторила она, и голос дрожал слегка — тоже от отца, ещё одна связь с прошлым, ещё одна нить, которая не давала окончательно забыть. Она прижала платок к лицу, вдохнула глубоко, словно пытаясь уловить запах Роберта, который давно выветрился, заменившись запахом дыма, шкур и её собственным.
Третьим были костяные бусы, которые она достала из мешочка, спрятанного в углублении стены — ожерелье, вырезанное из белых костей, отполированное до блеска и нанизанное на толстую жильную нить. Резьба покрывала каждую бусину — руны, узоры, абстрактные символы, которые я не мог прочесть, но которые явно имели значение для неё. " Þetta er til þín. Носи," — сказала она, протягивая мне с выражением надежды и тревоги. Для тебя, сделала сама, вложила часы, может быть, дни работы, вырезая, полируя, собирая.
Я взял ожерелье, рассматривая его внимательно и чувствуя, как тяжесть подарка давит не физически, а эмоционально. Работа была несколько грубой, но старательной, каждая бусина вырезана вручную, каждая деталь продумана. Это был дар любви, материнской любви, выраженной единственным доступным способом — через создание предмета собственными руками, вложение в него времени, усилий, частички себя.
— Спасибо, — сказал я по-английски, потом попытался по-древнегермански, запинаясь и надеясь, что произношение хотя бы близко к правильному: — Danke.
Она улыбнулась широко, показывая крупные зубы, и глаза её блеснули счастьем, таким чистым и искренним, что на мгновение я почувствовал тепло, почти привязанность. Она взяла ожерелье обратно, надела мне на шею, поправила так, чтобы бусины лежали ровно на груди — тяжёлое, холодное, но сделанное с любовью, и я носил его все три дня, чтобы не обидеть её, не показать, что для меня это просто предмет, лишённый той сентиментальной ценности, которую она в него вложила.
Глава 25. Общение с матерью
Общение с Фридвульфой было сложным, медленным и неловким из-за языкового барьера, который стоял между нами почти непреодолимой стеной. Она говорила почти только на древнегерманском, я только на английском и минимально на немецком. Между нами стоял Роберт — переводчик, посредник, связующее звено, без которого диалог был бы невозможен. Процесс был утомительным для всех троих: она говорила фразу, отец слушал внимательно, переводил мне, стараясь передать не только слова, но и интонацию, эмоцию. Я отвечал, отец переводил обратно, опять стараясь сохранить смысл и чувство. Пауза, пока каждый обдумывал слова, формулировал следующую мысль, искал правильное выражение. Разговор растягивался, терял спонтанность, становился все больше формальным и выхолощенным. Но мы говорили, пытались, потому что это было важно для неё и потому что я не мог отказать, видя надежду в её глазах каждый раз, когда она начинала говорить.
Первый разговор произошёл в первую ночь после ужина, когда мы сидели в шалаше у затухающего очага, и свет от угольев едва освещал наши лица. Мать смотрела на меня с тоской, которую невозможно было не заметить, и спросила: " Ert þú sæll þar í heimi föðurs? " Отец перевёл: "Она спрашивает — ты счастлив там, в наш мире? Живя рядом со мной?" Я помолчал, подбирая слова, потом ответил: "Да, у меня есть дом, еда, папа заботится обо мне, я… я счастлив."
Отец перевёл, Фридвульфа кивнула, но лицо её оставалось грустным, брови сдвинуты, губы поджаты. Она задала следующий вопрос: " En ek? Hugr þú at mér?" — "А я? Ты обо мне думаешь?" Я почувствовал, как неловкость сжимает горло, и ответил, стараясь быть честным, но не жестоким: "Да, я знаю, что ты моя мать, я… благодарен, что ты родила меня." Формальность, дистанция, отсутствие той близости, которую она искала, и отец, переводя, смягчил интонацию, добавил что-то своё, пытаясь сделать ответ менее ранящим.
Фридвульфа слушала, и глаза её наполнились слезами, которые начали стекать по щекам, оставляя влажные дорожки на коже. Она качала головой медленно, словно не соглашаясь с неизбежным, и голос её дрожал, когда она произнесла: " Vilda ek, at þú værir hér, at þú værir með mér." Отец перевёл тихо: "Я хотела бы, чтобы ты остался, чтобы ты был здесь, со мной."
Молчание повисло между нами, тяжёлое и давящее, наполненное всем тем, что нельзя было сказать вслух. Я не знал, что ответить, потому что правда ранила, а ложь была бы хуже, предательством и её, и себя. Наконец я сказал мягко, но твёрдо: "Я не могу, мне нужно учиться магии, мне нужна школа, в племени я не смогу… не смогу стать тем, кем должен стать." Отец переводил, и Фридвульфа слушала с закрытыми глазами, кивала, принимая, хотя принятие это стоило ей усилий. "Ek veit, en hjarta sárir." — прошептала она — "Я знаю, но сердце болит." Потом встала, ушла в свой угол, легла, отвернулась к стене и плакала тихо, плечи дрожали, но звука почти не было. Я сидел, чувствуя себя чудовищем, эгоистом, плохим сыном, который выбрал собственный комфорт вместо счастья матери.
Второй разговор состоялся на вторую ночь, и на этот раз Фридвульфа спрашивала о моей жизни — что я делаю каждый день, чему учусь, есть ли у меня друзья, как провожу время, когда отец занят своими делами. Я рассказывал, стараясь подробно описать всё, что мог вспомнить — про лес вокруг нашего дома, про животных, которых помогаю отцу кормить и лечить, про книги, которые читаю вечерами при свете лампы. Рассказывал про магию, которую пытаюсь понять через наблюдения, поскольку палочка у меня пока отсутствует, а отец не всегда может объяснить теоретические основы того, что делает интуитивно. Рассказывал про магловский мир и что там сейчас происходит.