Алина подняла лицо, и в лунном свете её глаза сияли. Она ничего не ответила словами, но потянулась к нему, и их поцелуй стал окончательным подтверждением того, что «Московская симфония» — так он решил назвать будущий фильм — уже началась. Здесь, на вершине холма, в тишине сорок пятого года, под аккомпанемент бьющихся в унисон сердец.
Когда они начали спускаться к реке, Володя чувствовал такую легкость, будто за спиной выросли крылья. Завтра будет трудный день, будут споры с оператором и поиски пленки, но сейчас он был абсолютно счастлив. Он знал: это его время. И он не упустит ни одной его секунды.
Глава 3
На следующее утро кабинет номер семнадцать на «Мосфильме» напоминал штаб перед решающим наступлением. На столе, вместо привычных папок, были разложены эскизы Алины, на которых углем и сангиной была запечатлена танцующая, поющая, ритмичная Москва.
Володя стоял у окна, дожидаясь, пока команда рассядется. Он чувствовал их недоумение — вчера они расходились, готовясь к тяжелой драме о руинах, а сегодня их встретили рисунки, полные света и движения.
— Владимир Игоревич, — первым не выдержал Ковалёв, поправляя очки. — Мы тут с Алексеем Николаевичем полвыпуска газет перерыли, письма фронтовиков искали для «Дороги к порогу». А у вас тут… балет?
Володя обернулся. Взгляд его был спокойным и твердым.
— Нет, Петр Ильич. Не балет. И не «Дорога к порогу». Забудьте это название. Мы будем снимать «Московскую симфонию».
Он дождался, пока по комнате пронесется шепоток, и продолжил:
— Вчера я был в Горкоме. У Морозова. И там я понял: людям не нужно, чтобы мы еще раз показали им их беду. Они и так её знают. Им нужно, чтобы мы показали им их силу. Силу жизни, которая заставляет их улыбаться, несмотря ни на что. Мы снимем музыкальный фильм.
— Мюзикл? — Громов едва не выронил папиросу. — Как «Цирк»? С песнями про советское небо и маршами?
— Нет, Алексей Николаевич. Совсем не так. Герои не будут петь на камеру, стоя в картинных позах. Музыка будет рождаться из самой жизни. Из стука каблуков, из гудков заводов, из шума дождя. Это будет ритм сердца города.
Ковалёв тяжело вздохнул и подошел к столу, рассматривая набросок Алины, где рабочие на стройке передавали кирпичи в едином ритме.
— Владимир Игоревич, вы понимаете, что вы предлагаете? — оператор посмотрел на него почти с жалостью. — У нас камера «Дружба» весит как полтонны чугуна. Чтобы снять такое движение, о котором вы говорите, мне нужно будет летать. А у нас даже кранов нормальных нет, все на фронте. А свет? В мюзикле нужна феерия, а у нас лимит на электроэнергию по студии.
— Мы не будем летать, Петр Ильич, мы будем двигаться вместе с народом, — Володя подошел вплотную к мастеру. — Мы построим тележки, мы будем снимать с кузовов грузовиков. А свет… нам не нужна феерия. Нам нужен естественный свет надежды. Рассветы, закаты, блики на лужах. Мы сделаем ч/б таким сочным, что люди забудут, что оно не цветное.
— А звук? — Лёха-звукооператор подался вперед, глаза его лихорадочно блестели. — Володь, ты понимаешь, что мне нужно будет не просто голос писать? Мне нужно будет каждый удар молотка в ноту попасть!
— В этом и смысл, Лёшка! Ты будешь нашим дирижером на площадке. Мы будем работать под метроном. Катя, — он посмотрел на монтажницу, — тебе придется резать пленку по кадрам, как по нотам.
Катя молча смотрела на эскизы, и её губы шевелились, будто она уже считала такты.
— Это будет… очень трудно, — прошептала она. — Но если получится… это будет музыка, которую можно увидеть.
Громов, до этого сидевший молча, вдруг стукнул кулаком по столу.
— Безумие. Чистой воды авантюра. Худсовет нас живьем съест за «легкомыслие». Но… — он хитро прищурился, — если ты, парень, дашь мне написать диалоги так, чтобы в них была жизнь, а не лозунги… Я в деле. Черт с вами, давайте попробуем спеть про Москву.
Володя выдохнул. Первый рубеж был взят. Команда, хоть и ворчала, но зажглась. Теперь оставался самый сложный вопрос.
— Нам нужен композитор, — сказал он, когда страсти немного улеглись. — И не просто тот, кто пишет марши. Нам нужен кто-то, кто слышит музыку в уличном гуле. Кто-то сумасшедший и гениальный одновременно. Борис Петрович посоветовал мне одного человека. Говорит, он сейчас в архивах подрабатывает, музыку к старой хронике перекладывает.
— Кто? — хором спросила команда.
— Илья Маркович Гольцман.
Ковалёв присвистнул.
— Гольцман? Так он же… он же после блокады совсем затворником стал. Говорят, он музыку на слух пишет, без инструмента, просто глядя в окно. Гений, конечно, но характер… К нему не подступиться.
— Подступимся, — твердо сказал Володя. — Лёха, бери рекордер. Едем к нему.
* * *
Дом, где жил Гольцман, находился в одном из тихих переулков в районе Пречистенки. Это был старый московский особняк, наполовину заколоченный, с запущенным садом, где осенняя листва уже толстым ковром укрывала дорожки.
Они поднялись на третий этаж. Пахло пылью, старой бумагой и лекарствами. Володя постучал. За дверью было тихо, лишь через минуту послышались шаркающие шаги.
Дверь открыл мужчина неопределенного возраста — худой, в поношенном пиджаке, накинутом на плечи, с копной седых, непричесанных волос. Его глаза, глубоко запавшие, смотрели сквозь Володю и Лёху.
— Вы из архива? — глухо спросил он. — Я еще не закончил переложение для сорокового года. Хроника плохая, ритм рваный…
— Илья Маркович, мы не из архива, — Володя шагнул вперед, не давая хозяину закрыть дверь. — Я режиссер Леманский. С «Мосфильма». Мне сказали, что вы единственный человек в этой стране, который знает, как звучит тишина.
Гольцман замер. Он медленно перевел взгляд на Володю, и в его глазах промелькнул интерес.
— Тишина? Тишина звучит как предчувствие взрыва, молодой человек. Или как первый снег. Зачем вам это?
— Мне нужно, чтобы вы написали музыку города, который выжил, — Володя вошел в комнату, даже не дожидаясь приглашения.
Комната Гольцмана была завалена нотными листами. В центре стоял старый «Блютнер», на крышке которого громоздились пустые чайные стаканы. Инструмент казался единственным живым существом в этом пыльном хаосе.
— Я не пишу для кино, — Гольцман подошел к окну и прислонился лбом к стеклу. — В кино музыка — это костыль для слабого режиссера. Ею затыкают дыры в сюжете.
— А если музыка и есть сюжет? — Володя подошел к нему. — Послушайте, Илья Маркович. Вчера я стоял у «Художественного». Очередь за билетами. Инвалид сворачивает самокрутку одной рукой. Пальцы дрожат. Мимо едет трамвай. Дворник метет асфальт. И я понял: это не шум. Это симфония. Я хочу снять фильм, где каждый вдох человека будет нотой. Где мы докажем, что Москва не просто восстанавливается — она поет.
Гольцман молчал долго. Потом он медленно подошел к пианино, открыл крышку и коснулся одной клавиши. «Ля» первой октавы прозвучало чисто и одиноко.