Владимир провел ладонью по колючей, жесткой поверхности. Ткань была грубой, честной, почти первобытной. Постановщик одобрительно кивнул. Аля за эти недели превратилась в жесткого исследователя; она сутками пропадала в фондах Исторического музея, выискивая не парадные облачения для выставок, а то, в чем люди умирали в лесах и на пепелищах.
— Это оно, — негромко произнес Леманский. — В кадре должно быть видно, что этот лен весит пуд, когда намокнет. Я хочу, чтобы зритель чувствовал холод металла через эти рубахи.
В дверь коротко, по-хозяйски постучали. Вошел Гольцман, и по его виду — всклокоченным волосам и лихорадочному блеску за линзами пенсне — стало ясно: композитор нащупал жилу. Илья Маркович молча положил на край стола массивный металлический брус, подвешенный на сыромятном ремне. Старинное било, добытое где-то в запасниках монастырских ризниц.
— Слушайте, Владимир Игоревич. Слушайте внимательно, — прошептал Гольцман.
Он ударил по металлу тяжелым деревянным молотком. Звук не был звонким — это был низкий, утробный гул, который, казалось, пошел не по воздуху, а по костям. Вибрация заставила мелко задрожать карандаши в стакане. Звук нарастал, заполняя пространство тяжестью веков, а потом медленно растворялся в комнате, оставляя после себя ощущение тревожного ожидания.
— Это голос пятой серии, — композитор выпрямился, переводя дух. — Степь. Александр в Орде. Тишина, которую разрезает только этот удар. Я нашел в хоре Радиокомитета двух октавистов с такими низами, что пол под ними ходит. Они будут петь в унисон с этим железом. Никаких скрипичных пассажей, Володя. Только этот гул земли.
Леманский замер, прокручивая в голове сцену. Пыль, бесконечный горизонт и этот звук, от которого закладывает уши. Это было точное попадание.
— Илья Маркович, это именно тот масштаб, — режиссер поднялся, чувствуя, как в нем просыпается холодный профессиональный азарт. — Мы уберем из этой сцены всё, кроме ветра и вашего била. Пусть зритель почувствует, что в этой степи человеческая жизнь весит не больше пылинки.
Работа закипела с новой силой. Они спорили над каждой деталью реквизита. Владимир требовал, чтобы Москва Ивана Калиты не выглядела как сказочный терем. Он хотел видеть грязь под ногами, следы топоров на свежих срубах, жирную копоть от лучин. Леманский настойчиво гнул свою линию: величие страны родилось не из красивых жестов, а из угрюмого, методичного упорства людей, которые умели выживать вопреки всему.
— Пойми, — объяснял режиссер Алине, рассматривая эскизы шестой серии. — Калита в кадре не должен быть героем в золоте. Он — скупой хозяин. Я хочу видеть его пальцы, испачканные чернилами и воском. Он считает деньги, чтобы выкупить очередную деревню у татар. Это драма цифр, Аля. Драма бухгалтерии, на которой выросло государство.
Художница в это время раскладывала на полу образцы кожи и кованых пряжек. Девушка придумала гениальный ход для эпизода разорения Рязани: отказаться от открытого огня в пользу дыма и пепла.
— Я не хочу показывать бутафорские пожары, — говорила она, закрепляя эскиз на стене. — Я хочу показать омертвевшую фактуру. Обгоревшие балки, покрытые инеем, и серый пепел, летящий по ветру. Контраст черного дерева и чистых белых рубах, которые люди надели перед смертью.
Леманский смотрел на раскадровки и понимал: они создают нечто неподъемное для своего времени. Борис Петрович почти ежедневно присылал гонцов с вопросами о сметах, а из Комитета уже намекали, что «хотелось бы побольше героических кавалерийских атак». Владимир вежливо кивал, подписывал бумаги на выделение целого полка массовки, но продолжал гнуть свою линию.
Ему нужно было восемь серий, чтобы показать путь из бездны. Путь от разрозненных, ненавидящих друг друга княжеств к тому единому монолиту, который в финале выйдет на Куликово поле. Но Куликово поле в его представлении не было ярким праздником. Это была кровавая, потная работа, исполненная в тумане, где человек не видел соседа, но чувствовал его плечо.
Вечерами, когда Гольцман уходил к себе, а Алина засыпала прямо над альбомами с зарисовками, Леманский оставался один. Он пересматривал архивные кадры хроники, ища в лицах людей ту самую внутреннюю твердость, которую хотел передать актерам. Режиссер знал, что Белов и его ведомство ждут ошибки. Любой намек на «неверную трактовку» — и проект будет закрыт, а пленка пойдет на смыв.
Но Владимир чувствовал в себе силу, которой не было раньше. Он больше не играл в режиссера, он им был. В его распоряжении была мощь всей государственной машины, и он намеревался использовать её до последнего винтика, чтобы зафиксировать на пленке правду о том, как собирается земля.
— Пора, — произнес он в пустоту комнаты, когда за окном забрезжил серый рассвет.
Леманский подошел к столу и поставил жирную точку на плане съемок первой серии. Впереди были сотни лошадей, тысячи людей в массовке, ледяная вода рек и бесконечные споры с консультантами из Академии наук. Но в его голове уже сложился ритм. Гулкий удар била, шелест грубого льна и тяжелое дыхание истории. Он был готов к этому бою.
Глава 15
Май сорок шестого года ворвался в Москву так бесцеремонно и пышно, словно хотел одним махом закрасить зеленью все шрамы, оставленные долгой зимой и еще более долгой войной. В этот день работа над «Собиранием» была официально поставлена на паузу — Леманский объявил выходной не только группе, но и самому себе. Он понимал, что если они не вынырнут из своего тринадцатого века хотя бы на несколько часов, то рискуют окончательно превратиться в тени древних князей.
Владимир ждал Алю у выхода из метро «Чистые пруды». На нем был легкий пиджак и та самая кепка, которую он носил с особым, слегка щегольским шиком. В руках режиссер сжимал небольшой букетик ландышей, купленный у старушки за углом. Цветы пахли так сильно и пронзительно, что Леманскому казалось — этот аромат способен пробить любую броню.
Когда Аля появилась в дверях, Владимир на мгновение забыл, как дышать. На ней было простое ситцевое платье в мелкий горошек, которое она перешила из старого запаса, и легкий кардиган, наброшенный на плечи. Она не шла — она летела, и солнце, запутавшееся в её выбившихся из-под берета прядях, делало её похожей на ожившую весеннюю примету.
— Это мне? — Аля подбежала к нему, смеясь и зарываясь носом в ландыши. — Володя, они же пахнут как всё счастье мира сразу!
— Это только аванс, — серьезно ответил Леманский, подхватывая её под руку. — Сегодня я намерен быть самым несерьезным человеком в этом городе. Никаких «било», никаких «косовороток» и, упаси боже, никакой политики.
Они пошли вдоль бульвара. Москва вокруг них гудела, звенела трамваями и кричала голосами мальчишек-газетчиков. Воздух был липким от тополиных почек и сладким от цветущей черемухи.
— Смотри, — Владимир остановился у лотка с мороженым. — Вафельные стаканчики. Настоящие. С кремом наверху.
Через минуту они уже шли, сосредоточенно слизывая тающее мороженое. Это было испытание на ловкость: солнце пекло нещадно, и белые капли норовили испачкать Але платье.