Литмир - Электронная Библиотека

— Понял, Борис Петрович, — кивнул Володя.

— Иди. Работай. И чтобы завтра я видел план сцены на мосту. И чтобы там было побольше… побольше Москвы. Нашей Москвы. Понял?

— Понял. Спасибо.

Володя вышел из кабинета. Ноги были ватными, но в груди колотилось ощущение безумной, шальной победы. Он спустился в вестибюль, где его ждала Алина. Она стояла у колонны, прижимая к себе папку с эскизами, и по её лицу было видно, что она всё поняла без слов.

— Что? — шепнула она, когда он подошел. — Володя, что он сказал?

Он взял её за руки, чувствуя, как они дрожат.

— Он сказал, что мы продолжаем, Аля. Мы продолжаем снимать нашу симфонию.

— А бумага? Та, про которую Людочка говорила?

Володя улыбнулся и крепко прижал её к себе, не обращая внимания на проходящих мимо сотрудников студии.

— Бумага сгорела, Аля. Пепел. Нет её больше.

Они вышли на крыльцо. Изморось прекратилась, и сквозь тучи вдруг пробился робкий, бледный луч солнца, осветив мокрый асфальт и далекие строительные леса на Калужской заставе.

— Знаешь, — сказала Алина, щурясь от света. — Я сегодня ночью рисовала финал. Там, на мосту… Я хочу, чтобы Сашка и Вера стояли против солнца. Чтобы их лиц не было видно, только контуры. Только свет.

— Так и снимем, — ответил Володя. — Только свет, Аля. Только свет.

Он чувствовал, как в кармане пиджака всё еще горят пальцы от соприкосновения с анонимкой. Он знал, что это был лишь первый звоночек. Что «доброжелатель» не успокоится. Что впереди будут худсоветы, цензура и вечный страх. Но сегодня, в это утро сентября сорок пятого года, он был победителем. Потому что за его спиной была правда, а в руках — рука женщины, ради которой стоило сражаться с любой тьмой.

— Пойдем, — сказал он. — Лёха и Ковалёв уже заждались. У нас сегодня мост.

Они пошли к грузовику, и их шаги по мокрому асфальту звучали четко и уверенно, вплетаясь в просыпающийся гул великого города, который, несмотря ни на что, продолжал сочинять свою собственную, непобедимую симфонию жизни.

* * *

Глава 8

Коридоры Мосфильма в этот час казались бесконечными и пустыми, словно звук шагов Володи пожирала сама серая штукатурка стен. После разговора в кабинете Бориса Петровича в груди осталось тяжелое, липкое ощущение, которое не проходило, как ни старайся дышать глубже. В кармане пиджака всё еще ощущалось фантомное присутствие того скомканного листка, хотя пепел от него уже давно остыл в директорской пепельнице. Володя знал, что анонимка — это не просто злой выпад одиночки, это сигнал системы, которая начала просыпаться после военного оцепенения.

Он нашел Илью Марковича во втором репетиционном зале. Это было просторное помещение с высокими потолками, где звук приобретал особую, храмовую глубину. В углу, под единственной работающей лампой, стоял старый рояль Бехштейн, переживший эвакуацию и бесконечные переезды. Гольцман сидел за инструментом, ссутулившись так сильно, что казался совсем маленьким и хрупким в этом огромном пространстве.

Володя остановился в дверях, не решаясь прервать музыку. Гольцман играл что-то странное: это не был марш, не была советская песня, это была сложная, ломаная вязь звуков, в которой угадывались и капли дождя по стеклу, и далекий гул трамвая, и какая-то неизбывная, щемящая тоска по тому, что никогда не вернется. Это был чистый джаз, завуалированный под классическую форму, — то самое свободное дыхание, которое Володя так ценил в его черновиках.

Композитор закончил на низкой, вибрирующей ноте и долго не убирал руки с клавиш, прислушиваясь к затихающему эху.

— Это было прекрасно, Илья Маркович, — тихо сказал Володя, проходя вглубь зала.

Гольцман вздрогнул, обернулся и, увидев режиссера, слабо улыбнулся. Его лицо в резком свете настольной лампы казалось иссеченным глубокими морщинами, как старая партитура.

— А, это вы, Владимир Игоревич. Я тут… пробовал нащупать тему для финала. Но она капризничает. Уходит в сторону, прячется за углами. Москва сегодня звучит как-то слишком настороженно. Вы не находите?

Володя подошел к роялю и прислонился к его лакированному боку. Он молчал несколько секунд, подбирая слова. Как сказать человеку, который живет только звуками, что его музыка теперь под прицелом? Что за каждое до-диез ему придется оправдываться перед людьми, которые не отличают скрипку от альта?

— Илья Маркович, я только что от Бориса Петровича, — начал Володя, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Был тяжелый разговор. На студию пришел донос. Анонимный.

Рука Гольцмана, лежавшая на крышке рояля, заметно вздрогнула. Он не спросил, о чем там написано. Он просто закрыл глаза, и на его губах появилась горькая, всезнающая усмешка человека, который проходил через это не раз.

— Ожидаемо, — прошептал он. — Слишком много света мы решили впустить в этот фильм. Тьма всегда реагирует первой. И что же пишут? Неужели я опять недостаточно оптимистичен?

— Пишут про джазовость, — Володя смотрел на свои руки. — Про западное влияние. Про то, что ваша музыка носит декадентский характер и не соответствует героической эпохе восстановления. Там целая простыня обвинений в индивидуализме и отсутствии партийного пафоса.

Гольцман вдруг коротко, сухо рассмеялся. Этот смех был похож на кашель.

— Джазовость… Они называют джазом любое биение живого сердца, которое не попадает в такт их сапогам. Владимир Игоревич, я ведь не умею писать иначе. Я пишу город так, как он дышит. А Москва сейчас дышит не маршами. Она дышит усталостью и робкой надеждой. Если я уберу эти полутона, останется плакат. А вы ведь не хотите снимать плакат?

— Конечно, не хочу, — горячо возразил Володя. — Именно поэтому я здесь. Борис Петрович сжег анонимку, но он напуган. Нас будут слушать под микроскопом. Комитет пришлет комиссию на запись оркестра. Каждое отклонение от нормы будет истолковано как вызов.

Володя замолчал, глядя на профиль композитора. Ему было невыносимо стыдно за то, что он сейчас должен был сказать. Он, человек из будущего, где музыка давно стала территорией абсолютной свободы, теперь просил мастера наложить на себя путы.

— Илья Маркович, я прошу вас… будьте осторожнее. Я не прошу вас менять суть. Ни в коем случае. Но, может быть, мы сможем облечь эти идеи в более… традиционные формы? Спрятать джаз за мощными духовыми? Добавить в финал немного меди, чтобы она звучала торжественно, даже если внутри будет скрипичный плач? Нам нужно довести этот фильм до конца. Если его закроют сейчас, никто и никогда не услышит то, что вы написали.

Гольцман медленно поднялся с баншетки и подошел к окну. За стеклом синели сумерки, и в небе уже зажглись первые звезды — те самые, которыми они любовались вчера на балконе.

— Быть осторожнее… — повторил он, словно пробуя слова на вкус. — Знаете, Владимир Игоревич, когда я был молодым, я думал, что музыка — это крепость. Что за её стенами можно спрятаться от любой подлости. Но выяснилось, что стены эти из тончайшей бумаги. Достаточно одного слова, чтобы они вспыхнули.

27
{"b":"957948","o":1}