— Завтра в десять, Степан. Спасибо тебе за всё.
Машина уехала, оставив их одних на тротуаре с чемоданами. Москва вокруг жила своей вечерней, мирной жизнью сорок шестого года: кто-то спешил в булочную, стайка студентов смеялась у афиши кинотеатра, а из открытого окна второго этажа доносились звуки патефона. И никто из этих людей не знал, что двое, стоящие у подъезда, только что вернулись с настоящей войны тринадцатого века.
— Пойдем? — Владимир подхватил чемоданы.
Они поднимались по скрипучей лестнице, мимо знакомых дверей, из-за которых пахло жареной картошкой и старыми книгами. В этом подъезде время застыло, и оно было добрым, ламповым, уютным.
Когда ключ повернулся в замке и дверь их квартиры открылась, на них пахнуло прохладой и тишиной застоявшегося воздуха. Владимир поставил вещи в прихожей и нащупал выключатель.
Вспыхнул свет. Всё было так, как они оставили: стопка книг на столе, засушенный цветок в вазе, недопитая чашка чая, на дне которой осела пыль времен.
— Ой, — Аля прошла в комнату и провела пальцем по поверхности стола. — Пыли-то сколько. Как будто нас сто лет не было.
— А нас и не было сто лет, — Владимир подошел к ней сзади и обнял, зарываясь лицом в её волосы. — Мы ведь из Рязани приехали, забыла?
Аля обернулась в его руках, её глаза блестели. Она вдруг порывисто прижалась к нему, вдыхая запах его рубашки.
— Володя, я только сейчас поняла, как я устала. Но это такая… хорошая усталость. Как будто мы не кино сняли, а гору с места сдвинули.
— Мы её и сдвинули, — он подхватил её на руки и понес к дивану. — Всё, Алина Сергеевна. Съемки окончены. Теперь начинается жизнь.
Он усадил её, а сам подошел к окну и распахнул тяжелые шторы. В комнату ворвался свет полной луны и шум Покровки. Владимир зажег ту самую **изумрудную лампу** на рабочем столе. Её мягкое, густое сияние мгновенно преобразило комнату, превратив её в их личный ковчег.
— Чай? — спросил он.
— Обязательно. С теми самыми сушками, если они еще не превратились в камни.
Пока на кухне шумел примус, Владимир вернулся в комнату. Он смотрел на свои раскадровки, приколотые к стене, на эскизы Али, и понимал, что этот дом — продолжение их площадки. Здесь рождались смыслы, которые потом горели в подмосковных лесах.
Аля вошла с подносом. Она уже успела переодеться в домашнее платье и распустить волосы. В свете зеленой лампы она казалась неземной.
— Садись, — она похлопала по месту рядом с собой. — Будем пить чай и ни о чем не думать. Ни о Броневском, ни о Рогове, ни даже об Арсеньеве.
Они сидели в тишине, прихлебывая горячий, пахнущий лесом чай (Аля всё-таки добавила туда веточку чабреца, привезенную из экспедиции). Сушки действительно оказались каменными, но это только прибавило моменту какой-то детской веселости.
— Знаешь, — Аля отставила стакан и посмотрела на Владимира долгим, серьезным взглядом. — Я там, на пожарище, когда ты стоял на вышке… я на секунду испугалась. Ты был таким далеким, таким грозным. Как будто ты действительно стал тем самым князем, который решает судьбы.
Владимир переставил поднос на стол и подвинулся к ней вплотную.
— Я был просто режиссером, который хотел, чтобы ты гордилась результатом. Чтобы каждый лоскут ткани, который ты сшила, заиграл в этом огне.
Он взял её руки в свои. После недель на натуре её пальцы были чуть огрубевшими, но для него не было ничего нежнее.
— Аля, я ведь только ради этого и снимаю. Чтобы ты смотрела на экран и знала: это мы с тобой. Вместе.
Он медленно привлек её к себе. Поцелуй был долгим, глубоким, наполненным вкусом чая и той самой страстью, которая не угасла, а лишь закалилась в трудностях похода. В этой московской квартире, под защитой старых стен, их чувства обрели иную глубину. Здесь не нужно было командовать полками или управлять огнем. Здесь можно было просто принадлежать друг другу.
Владимир осторожно развязал пояс её платья.
— Я так скучал по нам… настоящим, — прошептал он, покрывая поцелуями её шею. — Не по «Леманским и художнику», а по Володе и Але.
— Мы здесь, — выдохнула она, закрывая глаза. — Мы наконец-то здесь.
Ночь на Покровке была тихой и бесконечной. За окном шептались липы, где-то вдалеке проехал последний трамвай, а в комнате под зеленым абажуром двое людей праздновали свое возвращение. Это была ночь абсолютного счастья — того самого, которое не требует декораций и сценариев.
Они любили друг друга страстно и нежно, с тем неистовством, которое бывает только после долгой разлуки или большой победы. Каждое движение, каждый вздох был как благодарность судьбе за то, что они выстояли, что они нашли друг друга в хаосе времен.
— Я люблю тебя, — прошептала Аля уже перед рассветом, засыпая в его объятиях. — Больше, чем все твои шедевры.
— Ты и есть мой единственный шедевр, — ответил он, укрывая её одеялом.
Владимир еще долго не мог уснуть. Он смотрел в потолок, на котором плясали тени от ветвей деревьев, и чувствовал невероятное спокойствие. Завтра будет монтажная, будут споры в Комитете, будет тяжелая работа по сборке фильма. Но сегодня… сегодня он был просто счастливым человеком, вернувшимся домой к любимой женщине.
Он закрыл глаза и на мгновение ему почудилось, что где-то далеко-далеко, в подмосковных лесах, всё еще звучит стук топоров. Но этот звук больше не пугал. Это был ритм жизни. Ритм созидания. Ритм их общей любви, которая теперь была прочнее любого дуба.
Владимир Леманский улыбнулся во сне. «Собирание» продолжалось, но главную свою землю он уже собрал. Здесь. На Покровке. В этом теплом, ламповом мире, который стал для него единственно верным.
Утро на «Мосфильме» пахло предчувствием чуда, свежезаваренным цикорием и специфическим, чуть сладковатым ароматом кинопленки. Владимир шел по коридорам студии, и звук его шагов эхом отдавался в высоких сводах. В руках он сжимал портфель, где лежали записи с его монтажными заметками — план того, как превратить сотни метров разрозненных кадров в единое полотно.
Монтажная комната находилась в тихом крыле, куда не долетал шум съемочных павильонов. Здесь царило иное время — время ритма и склеек.
Когда Владимир открыл тяжелую дверь, он увидел Катю. Катерина Ивановна, или просто Катя, как она просила себя называть, была легендой «Мосфильма». Женщина с удивительно тонкими пальцами и внимательными, чуть прищуренными глазами, она обладала тем, что Леманский называл «абсолютным слухом на кадр». Она сидела за монтажным столом, подсвеченным матовой лампой, и её силуэт в этом ореоле казался частью самой киномагии.
— Проходите, Владимир Игоревич, — не оборачиваясь, произнесла она. Её голос был спокойным и чуть хрипловатым. — Я как раз пересматривала вчерашнюю проявку. Вы сумасшедший человек. Так снимать нельзя.