— Владимир Игоревич, — Рогов поднял руку, — Комитет просил победный финал. Знамена, кони, крики «Ура»… А у вас — топоры в тишине.
Леманский остановился и посмотрел Рогову прямо в глаза — жестко, но с глубоким уважением.
— Игорь Савельевич, победа — это не когда флаг над рейхстагом. Победа — это когда человек после того, как его дом сожгли, берет инструмент и начинает строить новый. Наш зритель в сорок шестом году поймет это лучше любых знамен. Вы же сами говорили под Тернополем про пуговицу. Вот этот топор — это та самая пуговица.
Рогов долго молчал, потом медленно кивнул.
— Ваша правда. Пишите в рапорте: «Идеологически выверено высочайшим уровнем гуманизма». Я подпишу.
Весь оставшийся день прошел в лихорадочной подготовке. Аля вместе с помощницами «старила» одежду выживших — теперь это были не просто костюмы, а лохмотья, сохранившие достоинство. Броневский ходил по площадке с Арсеньевым, обсуждая каждое движение князя. Академик оказался не просто теоретиком — он показывал актеру, как в тринадцатом веке держали инструмент, как кланялись земле, как смотрели на небо.
— Понимаете, Мишенька, — говорил Броневский, приобнимая актера за плечи, — вы сейчас не актер. Вы — первый камень фундамента. От того, как вы ударите по этому дереву, зависит, поверит ли нам страна.
Владимир и Ковалёв выстраивали мизансцену. Они решили отказаться от кранов и сложных проездов. Только статика. Только суровая, иконная простота кадра.
— Володя, — Аля подошла к нему, когда солнце уже начало клониться к закату. — Ты ведь знаешь, что это финал не только фильма. Это финал чего-то в нас самих.
Он притянул её к себе, чувствуя, как она дрожит от эмоционального истощения и восторга одновременно.
— Я знаю. Мы зашиваем швы, Аля. И этот последний шов должен быть самым крепким.
Вечер они провели вчетвером: Владимир, Аля, Броневский и Рогов. Сидели у костра, пили чай, говорили о литературе, о Ленинграде, о будущем кино. Это был тот самый «ламповый» мир, где за одним столом могли сойтись человек из будущего, академик старой закалки, фронтовик-чиновник и нежная художница. Их объединяло одно — ощущение причастности к чему-то вечному.
— Знаете, Леманский, — сказал Броневский, глядя на звезды сквозь дым костра, — я ведь сначала думал, что вы — выскочка. Режиссер с подозрительно легким почерком. Но увидев вчерашний пожар… Я понял. Вы не снимаете историю. Вы её заставляете случаться заново. Это опасный дар, но благородный.
— Мы просто делаем свою работу, Виктор Аристархович, — ответил Владимир, сжимая руку Али. — Пытаемся быть достойными тех, кто стоял до нас.
На рассвете они вышли на площадку. Туман был именно таким, как заказывал Леманский — густым, белым, скрывающим всё лишнее.
— Всем приготовиться! — скомандовал Владимир. — Тишина на площадке. Полная тишина. Гольцман, била не будет. Только звук металла по дереву. Настоящий звук.
Арсеньев вышел на пепелище. Он выглядел как человек, вернувшийся с того света — седой от пепла, с запавшими глазами. Он подошел к обгорелому бревну, на котором лежал топор.
— Мотор! — прошептал Леманский.
Весь мир замер. В кадр начали входить люди. Старики, женщины, дети. Они шли молча, их босые ноги утопали в сером пепле. И вот Арсеньев-князь берет топор. Он поднимает его над головой — не как оружие, а как крест. Первый удар обрушился на дерево с сочным, живым хрустом. Слетела черная корка, и под ней блеснула свежая, золотистая щепа.
Второй удар. Третий.
И тут из тумана донеслись другие звуки. Еще один топор. Еще один. Ритм созидания нарастал, заполняя долину.
Владимир смотрел в монитор и видел, как Ковалёв плачет, не отрываясь от видоискателя. Аля стояла рядом, вцепившись в руку Владимира. Рогов и Броневский замерли, как изваяния.
Это было оно. Собирание. Кадр невероятной, библейской силы. Светлое дерево на фоне черного пепла. Люди, возвращающие себе жизнь.
— Стоп… Снято, — выдохнул Леманский через десять минут, которые показались вечностью.
Никто не шелохнулся. Массовка продолжала тесать дерево, актеры не выходили из образов. Над Рязанью стоял звон топоров — самый прекрасный звук, который Владимир когда-либо слышал.
Броневский подошел к Владимиру и молча положил руку ему на плечо. В глазах старого академика блестели слезы.
— Это больше, чем кино, Володя. Это молитва.
Экспедиция подходила к концу. Впереди была Москва, монтаж, битвы в Комитете, премьера. Но здесь, на этом пепелище, Владимир Леманский понял, что он победил. Не как режиссер, а как человек. Он собрал свою землю. Он нашел свою любовь. И он подарил этому времени надежду, которая была прочнее любого дуба.
— Идем домой, — сказал он Але, обнимая её за плечи. — Мы сделали это.
И они пошли к машине сквозь утренний туман, сопровождаемые ритмичным, уверенным стуком топоров, который возвещал о начале новой, светлой эры.
Москва встретила их предвечерним гулом, звоном трамваев на Чистых прудах и тем особенным, пыльно-липовым ароматом, который бывает только здесь, в старых переулках Покровки. После двух месяцев в лесах, среди запаха дегтя, кострового дыма и свежего дубового сруба, город казался странным, словно декорация к другому фильму.
Черный «ЗИС» медленно катился по булыжной мостовой. Степан, обычно невозмутимый, сегодня вел машину особенно бережно, словно боялся расплескать то драгоценное молчание, что воцарилось на заднем сиденье. В багажнике лежали не только чемоданы с личными вещами, но и заветные жестяные коробки с отснятой пленкой — сердце «Рязани», упакованное в металл.
Аля спала, положив голову на плечо Владимира. В мягком свете уличных фонарей её лицо казалось совсем юным и прозрачным. Она так и не сняла свою старую рабочую куртку, из кармана которой всё еще торчал моток суровых ниток — крошечный осколок их грандиозной стройки.
— Приехали, Владимир Игоревич, — негромко пробасил Степан, останавливаясь у знакомого подъезда. — Покровка, дом тринадцать. Как в аптеке.
Владимир открыл глаза и на мгновение замер, глядя на знакомый фасад. Окна их квартиры были темными, запыленными, но они светились для него ярче любого софита.
— Аля, просыпайся, — он легонько коснулся её щеки. — Мы дома, родная.
Она вздрогнула, открыла глаза и не сразу поняла, где находится. А потом на её губах расцвела та самая сонная и счастливая улыбка, которую Владимир любил больше всех своих удачных кадров.
— Неужели… — прошептала она. — Володя, посмотри, даже трещина на арке родная.
Степан помог выгрузить вещи. Он стоял у открытого багажника, мял в руках кепку и явно не хотел уезжать. За эти месяцы шофер стал для них кем-то вроде верного оруженосца.
— Ну, отдыхайте, Владимир Игоревич. Алина Сергеевна, — Степан крепко пожал руку Леманскому. — Завтра в десять буду. В монтажную повезем «золото» наше?