«Волга» уверенно неслась по улицам, приближая меня к цели. Николай, казалось, знал город наизусть, искусно сокращая путь то узкими переулками, то более широкими проспектами. Хотя, при полном отсутствии пробок в этом времени, можно было особо и не выёживаться.
Вскоре знакомые пятиэтажные «хрущевки» сменились более старой, дореволюционной застройкой, а затем и вовсе уступили место редким особнякам и пустырям. Мы выехали на дорогу, заросшую толстыми деревьями по обочинам, и впереди, в мареве осенне-летнего зноя, показался наш ориентир — высокая кирпичная труба котельной.
Николай, не отрывая рук от руля, кивнул вперед:
— Вот она, Канатчикова дача. Сейчас подъедем.
Комплекс Алексеевской больницы №1, он же — «Канатчикова дача», предстал передо мной во всем своем внушительном и гнетущем величии. Высокий, красно-кирпичный забор с массивными чугунными воротами, больше похожий на стену средневековой крепости, чем на ограду медицинского учреждения. За ним угадывались такие же солидные кирпичные корпуса с белыми оконными рамами, островерхие крыши и ухоженные, но почему-то безрадостные газоны.
«Волга» плавно затормозила перед шлагбаумом у ворот. Николай опустил стекло, готовясь к разговору с охраной. А я, откинувшись на прохладную кожу сиденья, не мог оторвать взгляда от этого места, которое в народе всегда было синонимом безумия и отчаяния. Сколько же гениев, не только несогласных с режимом, а просто не таких, как все, сгноили в этих стенах? Сколько трагедий видели эти окна и стены?
— Товарищ майор, — выдернул меня из задумчивости Николай. — Пропуск сейчас выпишут, только цель визита обозначить нужно и удостоверение показать.
— Майор Комитета Государственной Безопасности Гордеев Родион Константинович, — достал я из кармана удостоверение, развернул и показал охраннику. — По служебному надобности к главврачу.
Охранник, сухопарый и еще не старый мужчина в форме сержанта милиции внимательно изучил мое удостоверение. Затем он кивнул и отдал честь.
— Проезжайте, товарищ майор. Вам в главный корпус — прямо, затем налево.
Шлагбаум медленно пополз вверх. «Волга» мягко качнулась, въезжая на территорию известной всему Союзу психушки. Внутри заведения оказалось куда просторнее, чем казалось снаружи. Асфальтовые дорожки, аккуратные газоны, скамейки. Где-то вдали копошились фигуры в больничных халатах, медленно передвигались пациенты под присмотром санитаров.
Ни смеха, ни разговоров — только сдавленные шорохи да редкие реплики, произнесенные словно вполголоса. Возле главного корпуса, где располагалась администрация, я молча вышел из машины. Воздух здесь показался мне тяжелым, пропитанным безумием и страхом.
— Коль, подожди здесь, — бросил я шоферу.
— А то… — Тот кивнул и потянулся за куревом.
Фойе главного корпуса встретило меня выцветшими стенами, скрипучим обшарпанным паркетом, еще, наверное, дореволюционной работы, и мертвым светом слегка гудящих люминесцентных ламп. Девушка-регистратор за столом-стойкой, расположенным недалеко от входа, подняла на меня глаза.
— Здравствуйте! Мне к главврачу, — коротко сказал я и показал удостоверение.
Еще минута — и я уже поднимался по лестнице на третий этаж, сопровождаемый молчаливым санитаром с каменным лицом, на котором не читалось ни единой мысли. Дверь в кабинет главврача была массивной, дубовой и, похоже, стоявшей на этом месте еще со времен купца Канатчикова.
Я не успел постучать — дверь приоткрылась сама. Из-за нее выглянул седой солидный мужчина в белом халате и слишком «живыми», проницательными глазами.
— А, товарищ майор! — Голос главного врача оказался неожиданно мягким, почти певучим. — Мне уже звонили из вашего ведомства и попросили оказать всяческое содействие. Проходите…
А Яковлев, оказывается, и здесь постарался. Сам позвонил. Уважаю!
Главврач отступил, пропуская меня внутрь. Кабинет оказался просторным, но до странности аскетичным. Книжные шкафы с медицинскими томами, письменный стол буквой «Т», кресло главврача и несколько стульев. Ни картин, ни лишних деталей. Окно с решеткой.
— Присаживайтесь, товарищ…
— Майор Гордеев, Родион Константинович, — представился я по всей форме.
— А я, стало быть, Валентин Михайлович Морковкин — главный врач этой больницы аж с 1964 года, — радушно улыбнулся хозяин кабинета. — Присаживайтесь! — он указал мне на свободный стул, а сам сел за стол напротив меня, упёрся локтями в стол и сложил пальцы «домиком». — Чем обязан товарищам из КГБ?
Я медленно опустился на предложенное место, положив портфель на стол перед собой.
— С шестьдесят четвёртого года? — изумленно протянул я. — Целых пятнадцать лет стажа…
«И будет пребывать в этой должности до 1987-го года», — услужливо подсказала Лана, развернув в уголке интерфейса статью, которую я, оказывается, когда-то читал про этого знаменитого доктора.
— Так мне оказывается просто повезло, Валентин Михайлович, — продолжил я, даже не дёрнувшись от действий нейросети, просто приказав свернуть «картинку». — Вы здесь точно всё и про всех знаете.
Главврач улыбнулся.
— Еще бы узнать, товарищ майор, кто из наших пациентов представляет для вас интерес? Уточните, пожалуйста.
— Меня интересует история болезни некоего Эраста Ипполитовича Разуваева, 1907-го года рождения.
— О! — неожиданно изумлённо приподнял брови Морковкин. — Во всех смыслах удивительная личность, и весьма показательная история появления в нашем ведомстве. Некогда весьма одарённый научный работник, но… Его карьера закончилась весьма печально — в наших «скорбных» стенах. Так вас интересует только его история болезни? — уточнил главврач. — Я так вам скажу — в ней нет ничего «выдающегося».
— В смысле «ничего выдающегося»? — не понял я его намёка.
— Родион Константинович, давайте начистоту, раз ваше начальство попросило оказывать вам всяческое содействие. Ведь это целиком «ваш» диагноз…
— В смысле, мой? — удивился я еще больше, всё ещё не догоняя, куда клонит главврач.
— Не в смысле ваш лично, товарищ майор. Вялотекущая шизофрения — это диагноз, который обычно ставится по «просьбе» определённых органов… И поставить его можно любому. Но я вам этого не говорил, а вы этого не слышали.
— Так у Разуваева не было никакого психического заболевания? — с изумлением произнёс я.
— Да, так бывает, Родион Константинович, — развёл руками главврач. — И вам ли, как сотруднику КГБ об этом не знать? Когда меня в шестьдесят четвёртом году перевели в эту замечательную во всех смыслах психиатрическую лечебницу из Челябинска[4], Разуваев уже содержался здесь не первый год. И замечу, к его диагнозу «приложили руку» люди, занимающие в то время очень высокие посты и должности. И не только в вашей структуре.
— И что, за все эти годы…
— Да, никаких особых распоряжений за все эти годы на его счет не поступало, — покачал головой Морковкин. — Вы — первый, кто за более чем двадцатилетний срок заинтересовался его судьбой. Мне его искренне жаль, но вы же знаете, что все мы люди подневольные… Может быть вы, молодой человек, похлопочите там, у себя, чтобы его хотя бы на старости лет выпустили из этих стен. У меня это так и не получилось, — со вздохом произнёс он.
— Похлопотать за кого? За Разуваева? — Я опешил. — Так он что, еще жив?
[1] Хотя фраза ассоциируется с И. В. Сталиным, нет точных исторических доказательств, что он ее произнес. Она скорее отражает дух советской эпохи, когда требовалось не только осуждение, но и активное созидание, а критика без предложений могла считаться неконструктивной. Есть мнения, что ее мог произносить конструктор Сергей Королёв.