Один из стражи поднял жезл, и лёд вытянулся, как щит, блокируя окно. Но Буран, не замедляясь, врезался в него, и лёд с коротким визгом раскололся на осколки.
«Ты не сможешь помочь! Духи не входят в заточение!» — крикнула Елена, несмотря на боль, несмотря на то, что голос её дрогнул, как листок в ураган. Нужно было спасти его. Нужно было спасти его от попытки помочь, потому что помощь духа в Кремле означала только одно — его гибель, его растворение в магии, его превращение в ледяную статую среди статуй.
Но Буран слышал только её голос, её присутствие, то, как страх и отчаяние вибрировали в её словах. Он кричал ещё громче, ещё отчаянней, врезаясь в щиты льда, которые возводили стражи, пытаясь создать чистое пространство, где бы духи не имели власти.
«Я боюсь, Ветрова! Я боюсь, что больше никогда тебя не увижу!» — в крике была боль настоящей любви, той, что не рассчитывает на благодарность, не требует вознаграждения, а просто кричит о своём существовании в пустоту, надеясь, что хотя бы эхо будет услышано.
«Выбор за тобой, Ветрова!» — вскричал он, его крик становился всё слабее, потому что магия Кремля давила на него, словно придавливая птицу. «Помни — выбор всегда остаётся за тобой! Даже здесь! Даже теперь! ВЫБОР!»
И потом — молчание. То молчание, которое наступает после того, как смерть забирает голос. Буран отступил, растворяясь в ночи, потому что была выбора у него — остаться, пробиваться сквозь магию, умереть в её объятиях, или уйти, оставить её в одиночестве, которое было бы ещё страшнее, чем любая физическая боль.
Молчание было концом.
Тогда раздалось другое звучание — тихое, шелестящее, как песок, просыпаемый сквозь пальцы.
«Я с тобой, маленькая, я с тобой, — шепнул голос, донёсшийся из самых глубин рюкзака. — До конца. Пока в тебе есть дыхание, я буду в твоём тепле. Я дух очага, и очаг твоей линии будет гореть, пока я жив.»
Домовой.
Он остался. Он прослезился, спрятавшись среди её вещей, из-за которых не смели трогать, потому что они были волшебны, потому что они были священны. Домовой был здесь, невидимый, но исключительно реальный в своём присутствии.
Коридоры Кремля, которые были величественны днём, теперь превратились в катакомбы, в лабиринт полутеней, где каждый поворот вел в неизведанное, где каждая стена хранила память о страданиях и магии. На стенах, покрытых инеем, формировались узоры — замысловатые, живые, словно рисовала сама боль Скипетра, сама тоска его. Елена видела в этих узорах лица. Лица людей из Вологды, застывших в ожидании. Лица тех, чей выбор был сделан за них. Лица её собственной родовой памяти — Анны, Марии, Евдокии — все они смотрели из льда, как будто умоляя её сделать то, что не смогли сделать они.
«Покойнее! — рявкнул капитан стражи, и голос его был жестоким, холодным, но в то же время исполненным долга. На его щеке тянулась белая, как мел, шрам, будто язык льда когда-то обвилась вокруг его лица и оставила след на вечность. — Вас ведут в изолятор по приказу Её Величества. Или вы предпочитаете, чтобы мы использовали более решительные меры?»
Елена не ответила словами. Но она почувствовала, как холод, разбуженный в ней разлукой с Данилой, начал подниматься из её груди, как вода, выдавливаемая морозом. Лёд волей-неволей начал расти — не потому что она его вызвала, а потому что он жил в её крови, и боль зовёт боль, холод зовёт холод.
Капитан инстинктивно отступил. На его лице мелькнуло — нечто, похожее на уважение? На страх? На признание?
Они прошли мимо зала заседаний Боярской думы, где на стенах были развешаны портреты императриц и Хранительниц льда, каждое лицо увековечено в позе неподвижной власти, каждый взгляд холоден и отстранён. Елена видела среди них Анну — с лицом, исказившимся болью, но с глазами, полными мужества. Видела Марию — молодую, красивую, но уже с тенью сомнения на лице. Видела, может быть, даже свой собственный портрет, написанный художником по приказу Императрицы, ещё до того, как она заходила в этот дворец.
Мимо сокровищницы, запечатанной семью замками из чистого льда. Каждый замок имел лицо — лицо одного из древних Хранителей, тех, что жили и умирали, чтобы держать холод в узде. Среди них — Евдокия. Её лицо было спокойным, почти улыбающимся, словно она знала, что преемница придёт и отберёт этот груз, но в том была необходимость. Необходимость для рода, для земли, для того, чтобы однажды, может быть, тьма не поглотила свет полностью.
Вот здесь, у окна, где ледяной ветер выл, как тысячи гончих псов, Елена почувствовала последний рывок Бурана — это было не физическое движение, а магическое, аура духа, что пытался пробить защиту ещё раз. Но магия Кремля была слишком сильна. Даже волшебнику полусвета не дано было пересечь эту черту.
Коридоры становились всё уже. Стены сближались, как челюсти чудовища, готовые раздавить неудачника. Воздух становился разреженным, холодным, до боли холодным, как дыхание Морены, богини смерти, той, которую чествовали древние славяне, зная, что смерть — это не конец, а переход.
Наконец — двери.
Две огромные двери из чёрного дерева, инкрустированные костью кита, слоновой костью, костью мамонта — кость из преисподней, кость времени. На двери была вырезана сцена, которая повторялась на стенах Кремля сто раз, тысячу раз: человек, склонившийся перед льдистым престолом. Человек, что замирает, становится статуей, становится вечностью. Становится частью самого льда. Это была не просто резьба по дереву. Это была история, пронизанная страданием, написанная в каждой линии, в каждом углублении в древесине.
Стражи остановились.
На мгновение Елена подумала — может быть, это конец пути? Может быть, они отведут её отсюда и скажут, что случилось недоразумение, что она может вернуться, что Данила ждёт её в соседнем коридоре?
Но двери открылись.
И то, что было внутри — это был ад.
Не ад огня, не ад мучений. Ад абсолютного одиночества.
Комната была маленькой, почти квадратной, не более трёх шагов в длину и три в ширину. Потолок высокий, теряющийся в тени. Стены — из чистого льда, такого прозрачного, что сквозь него видно было как тёмное пространство за ними, так и собственное отражение, искажённое холодом и временем. На полу — тонкий слой инея, не снега, именно инея, того, что образуется, когда лёд вздыхает после долгого молчания. Окна? Окна не было. Только ледяные стены, которые светились собственным, очень слабым синим светом, словно стены помнили ледяные лучи солнца, что падали на них когда-то давно в его последний день на свободе, и держали эту память в себе, как сокровище, как проклятие.
Елена вошла.
Её босые ноги в сапогах коснулись инея, и холод пробежал по спине.
Дверь захлопнулась.
Лязг замка, который запирался не с внешней стороны, а с внутренней, создавая парадокс: она была заключённой, но замок был в её власти. Если бы она захотела — вышла бы. Но ледяные стены, пульсирующие магией, передавали совсем другое сообщение: уход означает смерть.
Тишина.
Та самая тишина, что прижимает, давит, сдавливает.
Елена остановилась в центре комнаты. Она не села. Не упала. Просто встала, вытянув руки вдоль тела, как статуя. Потому что она понимала: это было испытанием. Не пытка, не казнь — испытание.
Впервые в своей жизни — со дня, когда она была совсем младенцем и бабушка держала её на руках — Елена была совсем одна.
Никаких голосов. Никаких магических присутствий, кроме её собственной боли, её собственного страха, её собственного знания.
Домовой, спрятанный в рюкзаке, не может помочь. Его магия не проникает через ледяные стены. Буран уже улетел. Данила — за сотнями метров отсюда, может быть, даже сейчас кричит её имя в соседних коридорах, но она не услышит. Не услышит.
Она была одна.
И в эту минуту, когда одиночество обрушилось на неё полной тяжестью, когда она стояла в ледяной камере без помощников, без защиты, без руководства, без даже одного голоса, который сказал бы ей, что всё будет хорошо, Елена наконец поняла то, что должна была понять ещё давно.