Анна упала на колени. Её ладонь, державшая Скипетр, обуглилась холодом. Волосы за секунду стали седыми. В глазах — янтарный отсвет, как у тех, кто видел Навь.
Но она была жива.
И Россия — тоже.
Так началась Империя Снежного Трона.
Анна стала первой Хранительницей. Скипетр — сердцем государства. Москва, куда позже перенесли трон, — его телом. А Россия — землёй, где магия больше не скрывалась под спудом, а стала воздухом, которым дышат все: от крестьянина до императрицы.
Но баланс был хрупок.
Потому что лёд — не жизнь. Он — покой. А покой, продлённый слишком долго, становится тюрьмой.
Анна правила десять лет. Она не носила корону. Не восседала на троне. Она просто держала Скипетр и слушала землю. Она родила дочь — Марию. Передала ей кровь рода. Но не успела передать мудрость.
Потому что в 1927-м, в тридцать пять лет, её сердце окончательно замёрзло.
Её похоронили в Кремле, в ледяной гробнице. На могиле — надпись: «Она приняла лёд, чтобы вы могли дышать».
Мария выросла при дворе. Её учили не любить лёд, а бояться его. В 1943-м, в разгар войны, она сбежала — искать Исток, место, где лёд родился. Но так и не вернулась. Говорят, она до сих пор ходит по берегу Байкала, зовя мать.
У неё была дочь — Евдокия. Бабушка Елены. Та самая, что отказалась от трона и вернулась в Архангельск, чтобы жить как человек, а не как символ.
И вот спустя сто семь лет, в 2024-м, когда Скипетр начал таять от внутренней боли, а с южных степей поднялся огонь, жаждущий очистить землю пламенем, в Архангельске проснулась последняя из рода Ветровых.
Анна стояла на Красной площади. Был рассвет. Первый после Замерзания.
Вокруг неё — застывшие люди. Сотни. Тысячи. Некоторые — навсегда. Некоторые — начинали шевелиться, как после долгого кошмара.
Она держала Скипетр в руках. Он пульсировал, как сердце. Холодное. Но живое.
Слёзы текли по её лицу и замерзали, не успев упасть. Она собирала их в ладонь — маленькие ледяные бусины, похожие на жемчуг.
— Прости, Россия, — прошептала она. — Я не знала другого пути. Я остановила хаос. Но заплатила вашей свободой. Простите меня. Все, кого я заморозила. Все, кто не проснётся.
Скипетр не ответил.
Но в этот момент из толпы вышла старуха — та самая знахарка, бабушка Анны, которая должна была умереть три года назад, но каким-то чудом держалась.
Она подошла к внучке, обняла её: — Ты сделала, что могла, дитя. Лёд — не зло. Он — пауза. Время, чтобы подумать. Но помни: если пауза длится слишком долго, она становится смертью.
— Что мне делать? — спросила Анна.
— Жить, — ответила бабушка. — Родить дочь. Передать ей память. И надеяться, что когда-нибудь кто-то из вашего рода найдёт третий путь. Не лёд. Не огонь. А течение.
Старуха растворилась в рассветном тумане, как дух.
Анна осталась одна. Но в её животе уже билось сердце — маленькое, тёплое, будущее.
Она подняла Скипетр над головой.
И прошептала: — Я приняла тебя. Но я не твоя хозяйка. Я — твоя жертва. И однажды кто-то освободит нас обоих.
Лёд не ответил.
Но где-то в глубине, в самом сердце Скипетра, что-то дрогнуло.
Как будто он… услышал.
Её звали Елена.
И ей предстояло решить: продлить зиму — и сохранить порядок ценой свободы…или позволить миру сделать выдох — и рискнуть, что после него настанет не весна, а пепел.
Глава 1. Голос Северной Двины
В ту ночь, когда умерла бабушка, река замолчала.
Елена стояла на берегу Северной Двины, вцепившись пальцами в облупившиеся перила старого моста. Ей было двадцать три, но ветер с Белого моря бил в лицо так, будто она снова — ребёнок, потерявшийся в лесу. Высокая, худощавая, с тёмными волосами, заплетёнными в косу, и глазами цвета зимнего неба — серыми, почти прозрачными. На ней — потрёпанный халат поверх свитера, сапоги, подбитые мехом, и перчатки с дырой на мизинце. Она не выглядела как хранительница древнего рода. Она выглядела как студентка-филолог, которая слишком долго сидела над книгами и забыла, как пахнет свежий воздух.
Она пришла сюда не сразу. Сначала — крик. Потом — слёзы. Потом — тишина. Бабушка умерла тихо, во сне, как и жила: без шума, но с достоинством. Елена провела последние часы у её постели, держа её морщинистую руку в своих. И всё это время чувствовала: что-то отключается. Не сердце. Не дыхание. А связь. Та самая, что с детства соединяла её с этим местом — с лесом, с рекой, с самой землёй.
Когда последний вздох ушёл, Елена вышла из избы и пошла к мосту. Не потому что хотела. Потому что должна была. Как будто невидимая нить тянула её за грудь. Она знала: если река не ответит — значит, всё кончено. Не только жизнь бабушки. Всё.
Ветер бил в лицо, как будто пытался вырвать из неё что-то важное — не дыхание, не тепло, а саму память. Она не плакала. Слёзы давно высохли, превратившись в крошечные льдинки, которые рассыпались у неё под ногами, как стеклянные бусины. Одна из них упала на ладонь — и не растаяла. Просто лежала, холодная и хрупкая, как обещание, которое нельзя сдержать.
Ещё неделю назад бабушка сидела на этом самом мосту, вязала чулки и рассказывала, как в её девичестве Двина предупредила деревню о пожаре — три ночи подряд шумела у берега, будто звала на помощь.
— Река — не вода, — говорила она, поправляя очки на кончике носа, — река — душа земли. А душа не молчит без причины.
Теперь причина была ясна.
— Ты слышишь? — прошептала Елена, обращаясь не к ветру, не к небу, а к реке. — Ты ведь всегда отвечала…
Но Двина молчала. Ни плеска подо льдом, ни шепота в изгибе течения. Только глухой стук собственного сердца и далёкий вой северного ветра, похожий на плач забытого духа.
Елена знала: река не просто вода. Её бабушка говорила, что каждая река — это живое существо, у которого есть имя, память и голос. А Северная Двина — особенно. Она помнит времена, когда по её берегам ходили волхвы, а в глубинах спали русалки, оплетённые корнями вековых сосен.
С детства Елена слышала этот голос. Не ушами — грудью. Когда ей было страшно — а страшно было часто: отец ушёл, мать умерла рано, и только бабушка осталась — река напевала колыбельную. Когда радовалась — например, когда впервые прочитала «Слово о полку Игореве» и поняла, что слова могут быть живыми — река бурлила, как смех. А когда грустила — шептала: «Погоди, дочь. Всё пройдёт. Вода течёт — и боль унесёт».
Но теперь — тишина.
Стоя на мосту, Елена вдруг почувствовала — память проснулась. Не та, что хранится в голове. Та, что живёт в теле.
Ей восемь лет.
Весна. Апрель. Снег уже сошёл, но земля ещё мёрзлая. В избе пахнет полынью и страхом.
Мать лежит на лавке, укрытая старым одеялом. Лицо — белое, как простыня. Губы — синие. Она кашляет, и в платке, который прижимает к губам, — кровь. Алая. Слишком яркая для такого бледного лица.
Бабушка стоит над ней, шепчет заговор — старинный, тот, что передавался из поколения в поколение:
«Водица-сестрица, унеси боль-кручину,
Унеси хворь-неволю,
Верни дочери силу,
Верни матери волю».
Но заговор не помогает.
Елена сидит в углу, сжимает в руках тряпичную куклу, которую сшила мать, и плачет. Беззвучно. Потому что бабушка сказала: «Не шуми. Мать должна отдыхать».
Но мать не отдыхает. Она умирает.
В какой-то момент Елена не выдерживает. Она выбегает из избы, бежит к реке — той самой Двине, что всегда её слушала.
Падает на колени у воды, бьёт кулаками по льду: — Спаси её! Пожалуйста! Ты же можешь! Бабушка говорит, ты — живая! Спаси маму!
Река молчит.
Лёд не трескается. Вода не отвечает.
Елена кричит, пока голос не садится. Потом просто лежит на снегу, уткнувшись лицом в мокрые рукава.
Когда она возвращается в избу — мать уже мертва.
Бабушка сидит рядом, держит её за руку и плачет. Тихо. Как плачут те, кто видел смерть много раз, но так и не привык.