Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Данила тем временем, не теряя ни секунды, сложил в углублении между самыми толстыми корнями «таежный камин» — конструкцию из камней, направляющую жар внутрь укрытия, а дым — в сторону, в густую хвою над ними. Его движения были точными, выверенными, лишенными суеты. Он не просто разводил костер — он создавал очаг. Точку жизни в безразличной мощи спящего леса.

Домовой, едва первые язычки пламени лизнули сухие щепки, выкатился из рюкзака, словно пушистый клубок теней. Он устроился в самом теплом уголке, у самого основания костра, вжавшись в теплую землю. Его тенеобразное тело вобрало в себя тепло, и он заурчал — тихо, глубоко и блаженно, словно огромный кот. В этом урчании был отзвук того самого домашнего очага, духом которого он являлся, и Елена поймала себя на мысли, что этот звук — первый по-настоящему уютный, что она слышала с тех пор, как покинула Архангельск.

Они ели молча, приглушенные гнетущей, но уже не враждебной тишиной леса. Елена чувствовала усталость, въевшуюся в самые кости, тяжелую, как свинец. Но сон не шел. Мысли, навязчивые и тревожные, возвращались к зеркальным видениям озера, к трем дорогам в никуда, что протянулись перед ней, как жуткий веер возможных судеб. Она украдкой наблюдала за Данилой. Он сидел, опершись спиной на корень, его лицо, освещенное снизу колеблющимся пламенем, казалось высеченным из старого, потрескавшегося дерева. В его глазах, обычно таких ясных и внимательных, читалась теперь не просто усталость, а тяжесть, куда более глубокая — возраст души, состаренной потерей и болью.

Он почувствовал ее взгляд — она заметила, что он всегда чувствует, когда на нем сосредоточены, — и медленно перевел свой на нее.

— Не спится? — его голос был низким, немного хриплым от долгого молчания, и в нем не было обычной сдержанности, была какая-то новая, размытая граница.

— Мысли, — коротко ответила она, отводя глаза к огню, чувствуя себя пойманной.

— После озера они у всех такие, — он бросил в костер сухую ветку, и она вспыхнула ярким, коротким факелом. — Лес не просто так показывает эти тропы. Он не искушает. Он проверяет. Смотрит, насколько ты готова свернуть с широкой, протоптанной дороги, даже если та ведет в бездну. И насколько боишься узкой, где придется продираться в одиночку.

Он помолчал, будто взвешивая что-то внутри себя, как взвешивают на ладони незнакомый, но потенциально опасный предмет. Воздух вокруг костра сгустился, стал звенящим, напряженным, как струна перед боем.

— Ты спросила, почему я ушел. Тогда, на тропе. Ты имеешь право знать. Настоящую причину.

Это было не продолжение разговора, а его начало. Ритуал. Обмен болью как залогом доверия, как пропуск в ту внутреннюю крепость, что каждый из них возвел вокруг своего сердца.

Елена лишь кивнула, обхватив колени руками, и приготовилась слушать. Быть свидетелем.

— Это была не просто «деревня под Ярославлем», — начал он, и его голос потерял всякие оттенки, став ровным, монотонным и безжизненным, как гладь замерзшего озера. — Она называлась Заречье. Маленькая, в три десятка домов, затерянная среди холмов и лесов, у самой кромки чащи. Жили там свои же, русские. Не бунтари, не фанатики, не последователи Хана. Простые люди, которые просто… устали. Устали от того, что зима с каждым годом все длиннее и суровее, что урожай гибнет от внезапных, ниоткуда берущихся заморозков в разгар июля, что последние запасы дров и угля, которые они заготавливали все лето, забирают имперские обозы «для нужд Кремля и поддержания Великого Порядка». Они просто… перестали вывешивать имперские знамена. Перестали приходить на обязательные молебны Скипетру. Это был их тихий, отчаянный, почти детский протест. Крик души, обращенный в никуда.

Он замолчал, уставившись в огонь, словно в его танцующих язычках видел отблески того рокового дня.

— Нас, взвод морозников, прислали для «умиротворения и наведения конституционного порядка». Командиром был полковник Громов. Человек, выточенный изо льда и стали. Фанатик до мозга костей. Он искренне, до слепоты, верил, что любая тень инакомыслия, любое неповиновение — это раковая опухоль на теле Империи, которую нужно вырезать, пока она не пустила метастазы. Он выстроил всех жителей на главной, и единственной, улице. Стариков, женщин, детей. Я до сих пор помню их лица. Не испуганные. Скорее… опустошенные. Уставшие. Словно они уже знали, чем это кончится, и просто ждали развязки.

Данила сглотнул, его пальцы сжались в кулаки так, что кости затрещали.

— Громов потребовал публичного покаяния и присяги на верность Скипетру и Императрице. Большинство, видя наши серые шинели, наши ледяные посохи и застывшие, как маски, лица, молча, с покорностью обреченных, покорились. Но вперед вышел старик. Левонтий. Ему было под девяносто. Он, как потом выяснилось, прошел всю Великую Отечественную, ту, что была до Замерзания. Он стоял, опираясь на палку, его глаза, выцветшие от времени, смотрели на Громова без страха. Он сказал, что уже присягал однажды — Красному Знамени, своей Родине, а не «этому сияющему морозильнику». И что он не будет кланяться тому, что превратило его правнука в ледяную статую в соседней деревне, когда та «случайно» попала под магический обстрел во время учений.

Рассказчик умолк, и в тишине было слышно, как трещит огонь, как шуршит домовой во сне и как учащенно, как у пойманной птицы, забилось сердце Елены. Она боялась пошевелиться, боялась спугнуть эту исповедь.

— Громов не стал его слушать. Он счел это вызовом. Публичным оскорблением Империи, лично Императрицы и самого Скипетра. Он поднял руку… Я думал, он просто припугнет старика. Сковзнет инеем, положит на несколько дней в постель. Но… лед вышел из-под контроля. Или это была не потеря контроля? Может, так и было задумано? Показать настоящую мощь. Устроить показательную казнь. Лед… он пополз не на одного Левонтия. Он пошел волной. По улице. По женщинам, прижимавшим к себе детей, по детям, которые смотрели на все широко раскрытыми, непонимающими глазами, по старикам, что уже ни на что не надеялись.

Голос Данилы сорвался, стал тихим, прерывистым шепотом, полным немого ужаса.

— Они не кричали. Не успели. Они просто… остановились. В один миг. Стоят там, на улице, покрытые прозрачным, блестящим, как стекло, инеем, с застывшими на лицах масками ужаса, недоумения и немого вопроса. Как в Вологде. Но это были не призраки, не души, запертые между мирами. Это были живые люди. Люди, которых я, морозник, давал присягу защищать. А я стоял и смотрел. И видел, как Громов, вместо ужаса или раскаяния, смотрел на свою работу с холодным, почти научным интересом, будто ставил эксперимент. «Необходимые потери», — сказал он потом, когда лед улегся. «Урок для остальных. Чтобы неповадно было».

Данила резко встал и отошел в тень, за пределы круга огня, в холодную сень корней. Его фигура, обычно такая прямая и собранная, была теперь сгорбленной, напряженной до предела, будто под невидимым грузом.

— Я не смог. Я посмотрел на эти застывшие лица — на мальчика, сжимавшего в окоченевшей руке деревянную лошадку, на девушку, застывшую в попытке закрыть собой младшую сестру, — потом на его лицо — спокойное, уверенное, почти довольное. И что-то во мне переломилось. Окончательно и бесповоротно. Я не герой. Я не выхватил клинок и не бросился на него. Я не поднял бунт. Я просто… развернулся. Бросил свой служебный посох на землю, с треском, сорвал с шинели погоны, бросил их в грязь и ушел. Просто ушел, не оглядываясь. А за спиной у меня стоял целый замерзший мир. И их глаза… их глаза до сих пор смотрят на меня по ночам. Спрашивают. Молча.

Он вернулся к костру, движением человека, выжатого досуха, опустошенного до дна. Он сел, уронив голову на колени, и его спина вздрагивала в такт прерывистому дыханию. Прошло несколько долгих минут, может, пять, может, десять, прежде чем он снова заговорил, уже не глядя на Елену, уставившись в землю у своих ног.

— Это была не первая моя потеря, — прошептал он так тихо, что Елена едва разобрала слова. — За два года до этого… у меня была семья. Жена. Лиза. И дочь. Светлана. Но я звал ее Светой. Ей было шесть.

17
{"b":"957394","o":1}