После смерти Сталина режим отступился от вопиющей политики преследования евреев. Отношения с Израилем нормализовались — поворот, который дал советским евреям по крайней мере возможность наладить связь со своими собратьями за пределами Советского Союза. Тем не менее, еврейские общины внутри страны по-прежнему были объектами многочисленных антисемитских выходок, нередко прикрываемых более широкой антирелигиозной кампанией, проводимой по инициативе Хрущева. Так, в конце пятидесятых годов были закрыты многие церкви и синагоги. Число функционирующих синагог уменьшилось с четырехсот пятидесяти в 1956 г. до менее ста в 1959 г.; два с половиной — три миллиона евреев, числящихся гражданами Советского Союза, остались почти без традиционных центров национальной жизни.
Официальные действия властей подстегнули антисемитизм среди широкого населения и некоторых элементов весьма расплодившегося консервативного чиновничества страны. В октябре 1959 года на Рош-ѓа-Шана, еврейский Новый год, в поселке Малаховка хулиганствующие подростки подожгли синагогу. Во время пожара погибла сторожиха; на стенах и заборах были расклеены листовки с угрозами и, сожалениями, что Гитлер не довел дела уничтожения евреев до конца. Когда поджигателей поймали, работники следствия обратились к Эренбургу с вопросом, какое впечатление произвел бы на международное мнение открытый процесс. Эренбург, зная что такой процесс послужил бы еще и предостережением доморощенным антисемитам, встретил эту идею с энтузиазмом. Однако власти дали задний ход: суд прошел за закрытыми дверями[816].
Год спустя группа так называемых горских евреев, живших среди мусульманского населения, приехала из Дагестана в Москву, чтобы выразить свое возмущение антисемитской акцией, имевшей место в их республике. Местная партийная газета в редакционной статье ополчилась против синагог и обряда обрезания, традиционно существующего у мусульман и евреев. Главной мишенью газетной статьи были евреи, и местная община послала делегацию в Москву — добиться опровержения. Тщетно потолкавшись по официальным учреждениям, делегаты посетили Эренбурга, который вызвался им помочь. Прибегнув к своей обычной тактике, Эренбург обратился с письмом к М. А. Суслову, сообщая ему что эта история стала известна иностранным корреспондентам, так что он, Эренбург, нуждается в совете, как ему на их запросы отвечать. Проигнорировать возможность неприглядного скандала на Западе Суслов не мог. Редактора дагестанского издания перевели на другую работу[817].
Вскоре советское общество стало свидетелем пропаганды еще более гнусной. В октябре 1963 года Украинская Академия наук выпустила книгу Трофима Клячко «Иудаизм без прикрас» — книгу, повторявшую излюбленный набор мерзких выдумок о евреях: что они любят деньги, что западный капитализм контролируют одни евреи. Особенно поражали иллюстрации; книгу украшали гротескные изображения евреев с крючковатыми носами и другие грубые карикатуры. Через несколько месяцев после публикации книги Клячко Кремлю пришлось ее дезавуировать — правда, сделано это было с невнятными извинениями. В 1964 году появилось еще одно антисемитское произведение, метившее непосредственно в Эренбурга, — роман Шевцова «Тля», изобличавший художников-модернистов и евреев, которые якобы вступили в заговор с целью уничтожения советской культуры. В этом roman à clef, то есть романе, герои которого имели легко узнаваемых прототипов, главным злодеем выступал некто Лев Барселонский, художник, чьи живописные работы повторяли по тематике публицистическое творчество Эренбурга[818].
«Тля» был не первым романом, в котором автор со всей очевидностью ополчался на Эренбурга. В конце пятидесятых Всеволод Кочетов опубликовал свое постыдное детище — «Братья Ершовы», грубую апологию Сталина, появившуюся вслед за разоблачительной речью Хрущева. И здесь Эренбургу отводилась роль главного bete noire[819], олицетворявшего все, что ценилось евреями и либералами и что было наиболее ненавистно узколобым приверженцам режима. Квинтэссенция еврея, Эренбург изображался человеком столь суетным и космополитичным, что его верность режиму не могла не вызвать сомнения. На взгляд Кочетова и иже с ним, Эренбург был опасной фигурой, носителем всех тех вирусов западной культуры, уничтожить которые было священным делом советской власти.
В то же самое время, как ни горько это признавать, нашлись евреи, готовые инкриминировать Эренбургу самое худшее — прежде всего, мерзкое предательство, связанное с судьбой еврейских писателей, уничтоженных Сталиным. Самые серьезные обвинения исходили от израильского журналиста Бернара Турнера, который в 1956 году заявил, что, отбывая срок в сибирском исправительно-трудовом лагере, он встретил Ицика Фефера и Давида Бергельсона, находившихся там до расстрела. По словам Турнера, в том же лагере был тогда и Перец Маркиш, которого содержали в одиночном заключении. А еще один подсудимый знаменитого процесса, Соломон Лозовский, по слухам, покончил с собой в Лубянском застенке после жестоких пыток. «Главным свидетелем против арестованных, которых обвиняли в национализме и сионизме, был не кто иной, как Илья Эренбург, — утверждал Турнер. — Он же приложил руку к аресту многих евреев, в том числе и своих родственников, пытаясь, без сомнения, спасти собственную шкуру. Он даже не постеснялся сдать НКВД Соломона Лозовского, своего ближайшего друга»[820].
Рассказ Турнера — вымысел от начала до конца. Еврейских писателей держали под стражей в строжайшей изоляции до мая 1952 года, когда они выслушали приговор на закрытом суде. В живых осталась одна Лина Штерн; всех остальных расстреляли. В ноябре 1955 года, когда Лина Штерн встретилась с Эстер Маркиш, она подтвердила, что единственным, кто признал себя виновным, был Ицик Фефер; он же дал показания на остальных. Соломон Лозовский с презрением назвал его «свидетелем обвинения», а Перец Маркиш в своем ярком последнем слове вообще отказался признать этот суд. Никаких других свидетелей не было, как не было даже намека на то, что Эренбург «сдал» кого-то из подсудимых в НКВД[821]. После того как сочиненная Турнером история появилась 22 августа 1955 года в газете «Ле Монд». Эренбург послал в редакцию письмо, возмущаясь ее готовностью публиковать заведомую клевету. «Обвинить человека на основании вымышленных слов мертвых людей, слов, которые мертвые не могут опровергнуть, прием не новый, — писал Эренбург. — Но я не могу скрыть моего удивления, что газета „Монд“, обычно помещающая серьезную информацию, сочла возможным предоставить место инсинуациям, почерпнутым из недобросовестного источника»[822].
Два года спустя французско-израильский журналист, выходец из Польши, Леон Ленеманн, повторил обвинения Турнера, сильно их разукрасив. Цитируя никем не подтвержденное свидетельство Турнера, Ленеманн живописал, как Эренбург «приезжал на заседания трибунала [судившего еврейских писателей — Дж. Р.] в своем автомобиле. После того как он отягчал судьбу подсудимых своими показаниями, он спокойно возвращался домой»[823]. Согласно этому рассказу Эренбург был попросту хладнокровный соучастник неправедного судилища; казалось, нет предела мерзостям, на которые он способен. Сам Эренбург считал, что он — «жертва кампании клеветы, развязанной против него в мире еврейства»[824]. В 1955 году не успел он выйти из самолета в аэропорту Вены, как на него набросился Турнер, требуя поведать миру о той роли, которую он, Эренбург, сыграл в уничтожении Еврейского антифашистского комитета[825]. По словам Турнера (вряд ли заслуживающим доверия), «Эренбург побелел, как мел. Губы у него задрожали, у рта выступила пена. Он, пропащая душа, стал пятиться, пятиться и убежал от меня»[826]. В апреле 1962 года на выставке Шагала в Париже Эренбурга преследовал израильский романист Мендель Манн, пишущий на идиш. Он настаивал, чтобы Эренбург рассказал об «антиеврейском терроре в России»[827]. Даже Давид Бен-Гурион, легендарный премьер-министр Израиля, не преминул мимоходом обозвать Эренбурга «подлейшим евреем в мире»[828]. «В те дни, — отвечал на все это Эренбург, — не было нужды в свидетелях, ни в знаменитых, ни в каких-либо других. Пусть покажут мне человека, какого-нибудь человека, который выступал свидетелем на этих судах. То, что мне на самом деле вменяют в вину, — продолжал он, — то, что я остался жив, тогда как столько людей погибли. В лотерее деспотического режима мой номер — на смерть — так и не выпал. Не выпал он и Пастернаку, который в конце концов умер в своей постели»[829]. Как заметил в своих мемуарах Эренбург, разные люди не переваривали его за разное: для одних он был «чуждый элемент, существо если и не обладающее длинным носом, то все же занятое темными „гешефтами“», для других — «человек, потопивший Маркиша, Бергельсона, Зускина»[830].