«Весной семнадцатого года были флаги, песни и праздничные улыбки. Наивная дева Россия <…> верила в прекрасного жениха, в ночь любви, в чудо преображения. Вместо жениха пришел Ленин, и в девичьей горнице началась попойка. Били, ломали, резали друг друга. Чужестранцы пробовали утихомирить, одни сами спились, другие брезгливо махнули рукой <….>
Магазины пусты, пусты наши головы. Мы не только босы и голодны, мы невежественны и мертвы <…> Мы дали Европе Достоевского и Толстого, Менделеева и Мечникова, Мусоргского и Иванова. Теперь у нас ничего нет — ни хлеба, ни книг, ни мыслей. По пустому дому бродит смерть.»[117]
В октябре большевики на пару дней изгнали белых, но тут же вынуждены были отступить. Эренбург оказался свидетелем исхода киевлян, пытавшихся спастись от насилия. Сам он тоже вместе с Любовью Михайловной и Ядвигой Соммер бежал от большевиков, решив держать путь на Харьков, где тогда жил его отец. Целый день они шли вместе с толпой беженцев и поздно вечером добрались до Святошина (городка, ближайшего к Киеву), где заночевали в пустом вагоне, лежа в проходе между скамьями вповалку с другими. На следующее утро стало известно, что белые отбили Киев у большевиков. Измученные и обессиленные, Эренбург, Любовь Михайловна и Ядвига двинулись обратно в Киев.
Через несколько дней Эренбург опубликовал в «Киевской жизни» статью «Исход», одну из откровеннейших и поразительнейших за всю свою карьеру. Вряд ли найдется второй пример столь неприкрытой ненависти к большевикам, высказанной известным советским деятелем, не говоря уже о том, что она прозвучала из уст Эренбурга, позднее так процветавшего при Советах.
«…Большевики не политические враги, но насильники и завоеватели. Первое октября — не смена вех, но разбойный набег, исход горожан, и пленение тех, кто уйти не смог <…>
Снова смерть, разрушения, дикая злоба <…> Все равно — будем снова строить. От большевизма мы ушли, мы из него вышли, и никакая сила не заставит нас снова жить от декрета до декрета.»[118]
Однако пылкая любовь Эренбурга к белым продолжалась недолго. Невзирая на острую неприязнь к большевикам, он быстро понял, что при Деникине подвергается неизмеримо большей опасности. Взяв власть, деникинцы тут же учинили погром в еврейских кварталах города, грабя лавки, насилуя женщин и убивая десятки людей. «У меня губы семита и подозрительная фамилия, — отмечал несколькими годами позже Эренбург. — При этих данных я мог в любой момент закончить свой земной путь.»[119] Он презирал логику реакционного антисемитизма. «Теперь еще многие верят, — писал в сентябре 1919 года Эренбург, — что еврейская кровь может помочь от чумной заразы большевизма. Я говорю не о торговке, которая сидит на углу моей улицы. Эта настолько крепко уверена, что на днях, когда собака опрокинула ее корзинку с пирожками, воскликнула: „Пока всех жидов не перебьют — не будет порядка“. <…> Если бы еврейская кровь лечила — Россия была бы теперь цветущей страной. Но кровь не лечит, она только заражает воздух злобой и раздором.»[120]
Эренбург не забыл ужаса тех дней. Девять лет спустя в рассказе «Старый скорняк» он вновь вспоминал чувство неизбывного страха, охватившего еврейские районы Киева: «А люди?.. Люди кричали <…> Крик одного подхватывается всеми, он заражает квартиру, этаж, и вот уже не человек кричит, кричит дом.»[121] Реакционная пресса Киева поспешила оправдать избиение евреев. В газетах фабриковались истории о том, как по таким-то адресам евреи, по слухам, стреляли в деникинцев или шпионили за их передвижением в пользу большевиков. Значительную роль в организации погрома сыграл известный антисемит Василий Шульгин, выступавший главный апологетом дела Деникина. Шульгин издавал влиятельную монархистскую газету «Киевлянин», где выступил со статьей «Пытка страхом», в которой заявлял, что евреи сами виноваты в своих бедах и страданиях.
«Поймут ли они [евреи — Дж. Р.], что значит разрушать государства, не ими созданные? Поймут ли они, что значит добывать равноправие какой угодно ценой? Поймут ли они, что значит по рецепту „великого учителя“ Карла Маркса натравливать класс на класс? <…> Будет ли еврейство, бия себя в грудь и посыпая пеплом главу, всенародно каяться в том, что сыны Израиля приняли такое роковое участие в большевистском бесновании?»[122]
Отдельные евреи действительно играли исключительно важную роль в революционных партиях. Реакционеры вроде Шульгина воспользовались этим фактом, чтобы эксплуатировать антисемитские чувства, присущие некоторым слоям населения в Восточной Европе и бывшем Советском Союзе, — стратегия, применяемая и по сей день. Эренбург был среди тех, кто дал отпор Шульгину. «Есть и такие, — писал он в „Киевской жизни“, рассказывая, какой страх испытал он сам и его братья по крови, — что не помышляют ни о Сионе, ни об Интернационале, но только о шапке-невидимке, которая спасла бы их от шального взгляда разгневанного прохожего.» Эренбург не мог убить в себе любовь к России. «Я хочу обратиться к тем евреям, — продолжал он в той же статье, — у которых, как у меня, нет другой родины, кроме России, которые все хорошее и плохое получили от нее.» И несколькими абзацами выше: «…можно молиться и плакать, но разлюбить нельзя. Нельзя отречься даже от озверевшего народа, который убивает офицеров, грабит усадьбы и предает свою отчизну.»[123]
Русский патриотизм Эренбурга вызвал негодование у многих евреев, заклеймивших это его чувство как «рабское», унизительное. «Мы слыхали проклятия русскому народу за „плетку“ и „сапог“ от Герцена и Чаадаева, — писал один из них. — И вдруг благословение, приятие, оправдание плетки от еврея, поэта Эренбурга <…> В эти дни еврей Эренбург забывает обо всем на свете, кроме любви к России, любви во что бы то ни стало…»[124] Не в силах разрядить напряженность между своей принадлежностью к еврейству и преданностью России, Эренбург искал пути сохранить верность обеим. Для него преследование евреев выступало в широком контексте крушения России; спасется Россия, считал он, и евреи избавятся от страданий. Но Россия приводила Эренбурга в отчаяние. Да, он встретил Деникина с надеждой, но погромы ненавидел, и в своих статьях почти в открытую — с немалым для себя риском — осуждал белых, видевших в избиении евреев средство спасти Россию. Подобные идеи ставили жизнь Эренбурга под угрозу. Как-то в «Киевскую жизнь» заявились несколько деникинских офицеров, которые искали Эренбурга. Но наборщики не выдали его, спрятав под лестницей, а офицерам сказали, что он еще не приходил[125].
Не желая дожидаться возвращения большевиков, но и не уверенный, что уцелеет при деникинцах, Эренбург, оказавшийся между двумя огнями, решил покинуть Киев и перебраться в Крым, где у его друга, Макса Волошина, был в Коктебеле собственный дом. В конце октября Эренбург предпринял необходимые приготовления для путешествия небольшой группы, включавшей, помимо его жены, Ядвигу Соммер, Осипа Мандельштама с братом Александром и художника Исаака Рабиновича.
Эренбург не мыслил отъезда без Ядвиги. Но после его женитьбы, состоявшейся в августе, Ядвига старалась с ним порвать — не являлась на условленные встречи или сводила их к минимуму. Эренбург, напротив, несмотря на женитьбу, демонстрировал преданность и просил ее быть ему по-прежнему верной. Он убеждал Ядвигу, что работу она найдет повсюду, куда бы ни попала, — «в белогвардейском Крыму так же, как в белогвардейском Киеве.»[126] Что касается Любови Михайловны, то отношения между ней и Ядвигой, по понятной причине, были «холодными и отчужденными, но вполне корректными. А ведь она [Люба — Дж. Р.] могла, имела право требовать, чтобы наше трио было ликвидировано», — впоследствии писала Ядвига[127]. Но Любовь Михайловна на неверность Эренбурга закрывала глаза — как, впрочем, делала это на протяжении всей их последующей долгой совместной жизни.