Я выслушиваю бурный поток новостей и приглашаю Эдика прийти в воскресенье ко мне домой. Он удивлен и обрадован.
— Будет еще кто-нибудь? Или только я один?
— Ты один. Мне надо поговорить с тобой.
— А, знаю, о музыке. Я помню, вы обещали маме, слышал ваш разговор. Мне очень понравилось, как вы тогда играли.
— А ты не хочешь играть хотя бы так же, или еще лучше?
— Играть — интересно, учиться скучно.
— Ну, хорошо, приходи в воскресенье, мы проведем дискуссию на эту тему. А сейчас мне надо уйти.
В воскресенье Эдик приходит ко мне домой. Мы снова говорим о его походе, потом о музыке, я играю для него, объясняю смысл музыкальных произведений, проигрываю на патефоне пластинки с записями классической музыки. Эдик обещает возобновить свои занятия на пианино.
— А знаете, Вера Андреевна, — говорит он, уже уходя, — папа хотел пойти со мной к вам. Но мама возмутилась и велела ему отправляться с Таней гулять. Вы бы не рассердились, если бы мы пришли вместе?
Я отвечаю шуткой:
— Папу ведь не надо убеждать в полезности музыкального образования.
— Значит, вы не хотите?
— Не хочу.
— Почему?
Как отвечать ему? Передо мною уже не ребенок, но еще и не взрослый человек.
— Потому что могут пойти нежелательные разговоры. Люди иногда выдумывают то, чего нет.
— Это правда, — серьезно соглашается Эдик. — Ужасно любят сплетничать.
16
Эдик уходит, а у меня от разговора с ним остается смутное ощущение неприятности. Пытаюсь разобраться, припоминаю каждое слово. «Мама возмутилась… Ужасно любят сплетничать…» Когда маме туго приходилось с Эдиком, она не возмущалась, сама бегала ко мне и за мужа не боялась. А теперь вдруг перепугалась. И какие-то сплетни. Единственное, в чем я виновата, так это в том, что не вырвала первый росток симпатии к этому человеку, позволила ему укрепиться, оплести сердце крепкими корнями. Но мое сердце — это мое сердце, никому нет до него дела.
Нилов больше не звонит. И Эдик не заглядывает. Тем лучше. Я с головой ухожу в работу и понемногу мне удается забыться. «Это был сон, — говорю я себе. — Пора пробудиться. Нилов не существует для меня».
И вдруг он приходит. Не во сне, а наяву, ни с того, ни с сего, без звонка, без предупреждения является в детскую комнату. У меня сидят две мамаши и Мария Михайловна. И Варвара Ивановна тут. А он стоит в дверях и смотрит на меня сквозь очки неотрывным, истосковавшимся взглядом. Приходится прервать разговор.
— Вы ко мне, товарищ Нилов?
Невозможно придумать вопроса глупее.
— К вам, — подтверждает Нилов.
— Что-нибудь с Эдиком?
— Нет. Да… С Эдиком. Я могу подождать?
— Если вы спешите…
— Нет, нет, я подожду.
— Тогда пройдите в ту комнату. Там есть журналы.
Он медленно проходит через мой кабинет в детскую комнату, садится за стол, открывает журнал. Я продолжаю разговор, даже умышленно затягиваю его, чтобы не подумали, что спешу заняться с Ниловым. В первый раз я так беспокоюсь о том, что обо мне подумают.
Свежий номер «Мурзилки» явно не интересует Нилова. Я все время чувствую на себе его взгляд. Стараюсь не замечать, стараюсь оставаться спокойной в деловитой, как всегда, но не могу. Зачем он пришел?
— Я понимаю, что вам трудно одной воспитывать троих ребят, — продолжаю я разговор с матерью-одиночкой. — На будущий год постараемся устроить одного или даже обоих школьников в интернат. (Ему не следовало приходить, я уверена, что Эдик тут ни при чем). Там им будет хорошо. А мужа вашего мы разыщем, не беспокойтесь, уплатит алименты за все время. (Чему я радуюсь? Зачем он так пристально смотрит на меня?). Но вы сами тоже должны следить за детьми… (Лучше поговорить с ним при людях, хотя бы при Варваре Ивановне.) Они у вас не знают никакого режима, целые дни на улице, а потом — двойки. Старший очень плохо ведет себя.
— Куда уж хуже. Вот Мария Михайловна заходит, так ее хоть немного признает, а меня и слушать не хочет.
— Вот и у меня… — вмешивается вторая мать.
Наконец мы заканчиваем беседу.
— Пожалуйста, Иван Николаевич.
Он возвращается в кабинет, неловко садится на диван. Я даже не пригласила его раздеться, и ему жарки в расстегнутом зимнем пальто.
— Можете снять пальто.
— А, да, в самом деле, — смущенно бормочет он.
Варвара Ивановна уходит в детскую комнату и плотно закрывает за собою дверь. Зачем она это делает? Я встаю и хочу открыть дверь. Нилов удерживает меня за руку.
— Не надо, — тихо просит он. — Не будьте со мной суровы, как с самым отчаянным мальчишкой. Я и так робею, строгий лейтенант. Милый лейтенант.
Моя рука все еще в его ладони. Я отнимаю руку, ухожу за свой стол, как за надежную преграду. Но Нилов идет за мной, останавливается возле стула.
— Я готов всю жизнь сидеть в той комнате и смотреть на вас в открытую дверь. Меня не радует жизнь без вас. Я пытался бороться с собой, я знаю, что не должен был приходить, но не могу. Вера, поверь, не могу.
Вера… Как давно никто не называл меня по имени.
— Иван Николаевич, я просила вас не приходить.
— Не надо нравоучений, Вера Андреевна. Я знаю, что вы не такая. Я вас знаю. Я вас люблю.
Тогда я поднимаю взгляд. Встаю. Я только чуть ниже ростом. Его лицо совсем близко. Его бесконечно дорогое бледное лицо.
— Ну, хорошо… Когда-нибудь это должно было случиться… наш разговор… Я тоже…
Что за бессвязный лепет. Но он понимает этот лепет лучше, чем самую вразумительную речь. Он протягивает руки, чтобы обнять меня. И от этого его движения, в котором странно сочетаются робость и мужественность, я вдруг снова обретаю власть над собой. Отстраняю его руки. Смотрю ему в глаза.
— Вместе мы быть не можем, Иван Николаевич. Вы не пойдете на это. И я не пойду. А для флирта я не гожусь.
17
А сплетни все-таки ползут. «Льстится на женатого», — так сказала мне Таранина. Это несправедливо. И обидно. Если б я захотела, он был бы со мной. Но я никогда не пойду на это. Никогда. Будь у меня другая работа, я, возможно, думала бы иначе. А здесь… Слишком много я видела разбитых семей и ребячьего горя. Никто не знает, как я его люблю. Мало радости и много печали приносит мне моя любовь. Но заплатить за свое счастье предательством я не могу. Разбить семью… Да, это значило бы предать то дело, которому я служу.
Ну, вот… Я, кажется, стала рассуждать последовательно и логично. Во-первых, во-вторых… А в сердце такая боль и тоска… Но придется ему смириться. Если и были у меня еще какие-то сомнения, если и пробивались сквозь логику холодных рассуждений неразумные надежды, то после разговора с Эдиком их надо навсегда оставить.
Эдик пришел ко мне в необычное время — в десять часов утра, когда ему следовало быть в школе. Он и явился с портфелем. Необычно хмурый, голубые, так похожие на отцовские, глаза глядят беспокойно и как будто молча спрашивают о чем-то.
— Что случилось, Эдик? Почему ты не в школе?
— Не хочется учиться, — отвечает Эдик и швыряет свой портфель на диван, точно он ему больше не нужен. — Ничего мне не хочется.
— Садись, расскажи, в чем дело.
Он садится, но молчит.
— Что же, Эдик?
— Не знаю как говорить.
— У тебя, кажется, правило: говорить все или ничего.
— Потому и не знаю…
— Не скрывай ничего, Эдик, — требовательно и вместе с тем по возможности мягко говорю я.
Почему он молчит?
— Эдик!
— У нас вчера был скандал, — с отчаянной решимостью говорит он. — Отец и мать… И я вмешался. Я ей сказал, что это ерунда, бабьи сплетни. Так я ей сказал. Она на меня закричала. И я тоже закричал.
— Вот как. О чем же… В чем же… вы не сошлись?
Эдик не ответил.
— Я ее теперь не люблю, свою мать. Как вспомню… Глаза злые, голос визгливый, сама какая-то встрепанная. «У тебя семья, у тебя дети, а ты все время думаешь о ней, я знаю. И даже на свидания ходишь — люди видели…» Это она отцу.