— Слухи и про вас можно пустить, какие хотите, — ехидно возразил Таранин. — Чужие языки к столбу не привяжешь.
— Знаете что, вы бросьте упражняться в остроумии, — резко сказала я. — Я вас вызвала для серьезного разговора, и этот разговор состоится, хотите вы того или нет.
— Ага, поговорить, значит? Ну-ну, можно поговорить, — согласился Таранин со зловещей ухмылочкой. — Только я вам скажу. Сегодня все выслушаю и сам, чего потребуете, объясню. А уж в другой раз не приду, хоть вы мне десять бумажек посылайте. Не мальчик — бегать по вашим заявкам.
— Вы будете приходить ко мне всякий раз, когда это потребуется, — раздельно проговорила я.
Таранин покачал головой, точно мои слова привели его в недоумение, но тон изменил, стал вдруг таким смиренным, хоть веревки из него вей.
— Сам о сыне день и ночь думаю, товарищ лейтенант, — сокрушенно проговорил он. — Один у меня сын, люблю его, как отец люблю. Девка — что, девка — не опора. А сын на старости лет пригреет, так я говорю?
— Сына надо прежде воспитать.
— Как же, понимаю, — вздохнул он. — Не повезло мне в жизни. Сам в старье хожу, семья перебивается. Разве я так жил? Пришел из армии в сорок пятом, поступил на работу — я заведующим складом работал, — все у нас было. Другие с хлеба на воду перебивались, а мои дети ни в чем не нуждались. Борька в бархатном костюме в школу ходил, дочка ленты в косах менять не успевала. Вот как. Вы не подумайте плохого, я не вор. Правда, не повезло мне, дружки подвели. Недостача выявилась, и все пошло прахом.
— Как же вам удавалось жить не по средствам, если работали честно?
— Честно — это слово глупое. И старое. Это рыцарь Дон-Кихот все честь свою оберегал. А нам рыцарская жизнь не подходит. Вы не думайте, я не глупый. Я знаю, что говорю. При других не скажу, а наедине что хочешь можно говорить, свидетелей нету. Я не крал, а жить умел. Если бы не одна сволочь, и сейчас бы жил. А теперь — не тот я человек.
— Боюсь, что с вашими понятиями вы и в самом деле не найдете места в жизни.
— Понятия мне не помеха. Веры мне нету — вот в чем беда. Настоящего места мне не доверят, а за медный грош я сам не буду горб гнуть. Стало быть, что мне остается в жизни? Бутылочка-подружечка, вот и вся моя радость. Я и пью. И буду пить.
— На что же вы пьете?
— Ну, такой вопрос вы мне не задавайте. Такой вопрос задать — все равно что в карман залезть. «А ну, покажи, сколько у тебя денег». А я не желаю показывать. На свои пью. И угостят — не откажусь.
Таранин вызывающе вскинул голову, в упор посмотрел на меня колючими глазами.
— Это хорошо, что вы откровенны, — сказала я. — Хочу отплатить вам тем же.
— Самое прекрасное дело, — согласился он. — Без хитрости и напрямик.
— Да, напрямик. Вы живете глупо и скверно, а рассуждаете подло.
— Оскорблений не потерплю, — зло предостерег Таранин.
— Это не оскорбление. Просто я называю вещи своими именами. Если бы вы послушали меня, я бы вам посоветовала поступить на работу и бросить пить. Короче говоря — вернуться к жизни, потому что сейчас вы не живете, а прозябаете. Работать не хотите. Пьянствуете. Издеваетесь над женой. Губите детей.
Таранин встал, чтобы показать, что не желает более меня слушать. Взгляд его прищуренных глаз сделался еще злее, брови сошлись, он тяжело дышал.
— На ум меня хотите наставить? — угрюмо спросил он.
— Хотела бы, но вряд ли мне это по силам. Одно только учтите: если вам хочется катиться в пропасть — дело ваше. Но Бориса с собой тащить никто вам не позволит. И Аллу тоже. За них я буду бороться.
— А-а… — с насмешливым любопытством протянул Таранин. — Это как же бороться? Против меня?
— Возможно. Вы разлагаете детей, воспитываете у них отвращение к труду. Вы сами приучаете Бориса к водке. Вы не интересуетесь поведением Аллы…
— Чего ж мне интересоваться, коли у них такая заботливая нянька с милицейскими погонами? — издевательски проговорил Таранин. — Только не нужны им такие няньки. Сам народил, сам и воспитаю. А Бориса я к вам больше не пущу, чтобы вы ему тут против отца наговаривали. И то уж волчонком глядит. Надо будет — сниму ремень и поучу без вашей помощи.
— Вот что, продолжим наш разговор завтра в это же время. Только попрошу вас прийти совершенно трезвым.
— А про это я вам уже сказал. Нога моя больше этот порог не переступит. Разве что под конвоем с милиционером доставите — тогда не ручаюсь. А уж без милиционера — не надейтесь.
6
Но он пришел. Без милиционера, сам, и с приторно-льстивой маской на лице. Он пришел, когда Борису после ограбления колхозниц грозил суд.
Таранин по-своему любил сына. Это была слепая, почти животная любовь. Борис во многом походил на отца, быть может, поэтому они так понимали друг друга и ни в чем не винили. Преступление Бориса, по-видимому, вовсе не казалось Таранину таким уж страшным. И он решил спасти его от суда. У него был свой план, который казался ему вполне надежным.
Таранин явился уже на другой день после события. У меня были ребята, потом пришли родители, разговор затянулся. Таранин сидел в углу, терпеливо ждал, изредка одобрительно улыбался, точно поражаясь разумности моих слов, несколько раз даже не совсем к месту вставил свои реплики. Наконец все ушли. Я обернулась к Таранину. Он выразительно посмотрел на Варвару Ивановну, полушепотом произнес:
— Хотелось бы наедине…
— Не думаю, что у нас могут быть какие-то секреты. Варвара Ивановна — моя помощница, у меня от нее нет тайн.
— Понимаю, понимаю, — закивал Таранин, — а все ж таки вопросик деликатный, сами понимаете, родительские чувства… Совестно за сына… Так что удобнее бы…
— Уйду уж, уйду, хватит ныть-то, — проговорила с досадой Варвара Ивановна.
Я не стала ее удерживать.
— Вы, товарищ лейтенант, — человек, я вас сразу понял, вы людей жалеете, — заговорил Таранин, когда мы остались вдвоем. — А ребята — они по глупости, по-малолетству промах допустили. Вы их простите. Я понимаю, дело это — в ваших руках. Будь они взрослые, — тут решетки не избежать, а с малолетками как захотите, так и решится.
— А вы можете поручиться за Бориса?
— Уж это вы будьте в надежде, постараемся, не допустим. Я глаз с него не спущу. Кому охота родного сына на подсудимой скамье видеть? Да я, чем так, я лучше сам на эту скамью сяду, мое дело конченное, так к так скоро помирать. А ему жить.
— Ведь это разговоры, Яков Иванович. Сейчас вы что угодно готовы пообещать, а вернетесь домой — и снова все по-старому пойдет.
— Это я все понимаю, почему вы так говорите. Такая у вас должность, как же, как же, — со своей ехидно-недоверчивой улыбочкой проговорил Таранин. — Ну, и зарплата маленькая, а хоть и не маленькая, так ведь каждому больше хочется. Вы не сомневайтесь, я вас без; благодарности не оставлю. Да и другие… Рагозина для сына последнее отдаст, про инженера и говорить нечего.
Я не смею верить мерзкому смыслу этих слов. И трудно не верить: Таранин выражается слишком ясно. Так вот почему он хотел говорить со мною наедине. Ах, ты… «Молчи!» — приказываю я себе. Мне надо молчать, потому что, если открою рот, не удержусь, выкрикну что-нибудь безрассудно-оскорбительное. Какая подлость! Нет, какая подлость!
— Знать никто не будет, вы не бойтесь. Я против вас зла не держу, при таком случае вы ли, другой ли — никто не откажется. Закон, конечно, запрещает, только у закона — своя линия, у жизни — своя.
Я не прерываю его. Странное любопытство овладевает мною, похожее на то, с каким мы иногда рассматриваем урода или идиота. Таранин, видимо, ложно понимает мое терпение и становится все развязнее и наглее.
— Отпустите мальчишек, уважаемая. А я вам завтра… Сюда скажете — сюда принесу, домой — и это могу. Или с женой пришлю, женщина — она не столь заметная, хотя доказать так и так нельзя. Я да вы, да четыре стены. Попросите полковника, он дело это оставит, он вам доверяет, я вижу.