Оливер уставился в сальсу, словно там могли содержаться ответы. Я увидела его на том диванчике на вечеринке. Увидела его глаза, когда он говорил с Эмбер посреди всеобщего гомона. Я сказала:
— Сейчас не время осторожничать.
Он поднял на меня взгляд, пораженный, что я заглянула ему в душу, или озадаченный.
Я встала, потому что мне нужно было подняться наверх написать Лэнсу о том, что я на самом деле — всё, что я отпустила его, что он должен искать новую соведущую, немедленно. У меня было несколько человек на уме.
Я сказала:
— Тебе надо сказать ей, что ты чувствуешь.
56
Когда тебе восемнадцать, один месяц — это несколько лет. Смерть Талии, ночное исчезновение Пуджи, теракт в Оклахома-сити,[58] зариновая атака в токийском метро, суд над О. Джей Симпсоном, боснийская война, смерть двух наших ребят в автокатастрофе — все это сплелось в клубок одной насыщенной весной, казалось бы, без особой внутренней взаимосвязи.
Что мне запомнилось: Пуджа, отдалившаяся от Рэйчел и Бет, уходит в ночь, а после ее забирают из Грэнби. Тим Басс и Грэм Уэйт возвращаются на машине пьяными из Квебека и погибают в автокатастрофе; Грэм еще продержится день в реанимации, хотя врачи сразу скажут, что шансов почти нет. (Эти двое мне по-своему нравились: Тим, чей голос по магическому таксофону я услышала первым, и Грэм, который спел мне «Последний танец Боди Кейн».) Три поминальные службы, все как в тумане. Каждый раз вы дирижируете хором, исполняющим те же самые песни: «Мост над неспокойной водой» и «Иерусалим». Тот репортер, околачивавшийся неподалеку в попытках перехватить нас по пути в пекарню или аптеку и взять интервью для статьи в «Роллинг-стоун».
Стоит ли удивляться, что смерть Талии переплелась с другими как в нашем, так и в общественном сознании? Хани Кайяли, занявшая пост президента класса после Дженни Осаки, произнесла выпускную речь об исцелении и движении вперед — о смысле всего этого, о горечи, которая просачивалась в каждом разговоре, о новой волне примитивного вандализма в кампусе, о трясине обвинений, сожалений и недоверия.
Мы тупо слушали, стоя во дворе; девушки в белых платьях, варьировавшихся от «подружки невесты» до «коктейль в Вегасе», парни в брюках цвета хаки и темных блейзерах. Мы мерзли, они парились.
Когда вы нашли меня, чтобы попрощаться, я стояла между Северном Робсоном и мамой, держа в руках тарелку с тортом. Сомневаюсь, что вы вспомните тот неловкий момент, когда я не знала, как их представить, а вы не очень понимали, кто они такие. Но в любом случае это был хаос: кишмя кишели бесконечные тети, дяди и крестные родители, повсюду запрещенные сигары и фляжки. После четырех лет вынужденной близости мы все только что узнали домашние прозвища друг друга. Наши комнаты уже были пусты.
Помню, как вы сказали моей маме: «Боди три этих года была у меня как Пятница у Робинзона. Жаль, нельзя ее клонировать».
То был единственный раз, когда мама приехала в Грэнби. Я водила ее по кампусу, а она крутила головой по сторонам и называла каждое здание «стильным». На церемонию она надела брюки-капри и футболку в цветочек, и я всячески старалась избегать ее. Смущение было не главной причиной; в основном меня возмущало ее вторжение в Грэнби, которую она не понимала, ее скептические взгляды на места, к которым я была так привязана.
А еще Северн, которого все принимали за моего отца. И хотя я выросла, воспринимая Робсонов как людей элегантных и богатых, здесь он казался однозначным представителем Среднего Запада и среднего класса — пузатый парень в плохо сидящей спортивной куртке.
Мама сказала вам: «А что вы преподаете?»
«Музыку», — ответили вы, и она взглянула на меня озадаченно. Вы поблагодарили меня за подарок, который я оставила у двери вашего кабинета (последнюю «Ар-Си-Колу», на дорожку). И прежде, чем кто-то утащил вас фотографироваться, вы сказали: «Я пока не знаю своего нового адреса, а то сказал бы, куда писать, но, полагаю, я еще услышу о тебе, когда ты станешь знаменитой».
«Что он имел в виду?» — сказала мама, когда мы направились в сторону самых пустых столиков.
Я присела с ней и Северном, а на другом краю лужайки мои одноклассники, отвязавшиеся от своих семей, позировали для фотографий. Мне ужасно хотелось быть среди них. «Как Пятница у Робинзона? И с чего это тебе быть знаменитой?»
Прямо к нашему столику подошел Дориан Каллер в сопровождении пары хихикавших лыжников и самым благовоспитанным образом протянул Северну руку. Он сказал: «Мистер Кейн, мне очень приятно. Я годами безуспешно ухаживаю за вашей дочерью. Возможно, вам удастся вразумить ее.
Я планирую хорошо зарабатывать и буду заботиться о ней. Она сможет нарожать столько маленьких, сколько захочет. Шесть-семь по меньшей мере. Меня зовут Бьюллер, — сказал он, и тут его дружки окончательно перестали сдерживаться и сложились пополам. — Феррис Бьюллер[59]». Сам Дориан и бровью не повел. Северн сказал что-то сбивчивое, но вежливое, и Дориан слегка поклонился и отчалил.
Северн сказал: «Что ж, это здорово, что у всех приподнятое настроение. Я был бы не в восторге, если бы здесь все были слишком серьезными».
Я смотрела, как Дориан возвращается к группе шумных, помахивавших сигарами семей, которые, казалось, уже перезнакомились между собой. К моему удивлению, его мать сидела в инвалидном кресле. Фрэн позже рассказала мне, что узнала от своих родителей: миссис Каллер пересела в инвалидное кресло вскоре после рождения Дориана. А мы и понятия не имели. Мы никогда раньше не видели ее в кампусе; может, она и не приезжала. Дорожки вокруг кампуса были слишком каменистыми даже для велосипеда — в рассылке, которую мы получили перед первым курсом, прямо советовалось не брать их с собой, — и, похоже, это была нелегкая работа — просто возить ее по двору. Робби, который, вероятно, много раз бывал дома у Дориана в Гринвиче, взял на себя заботу перевезти его маму по пересеченной местности, принести ей торт и пунш, снять свою собственную бутоньерку и приколоть к ее платью.
Я всеми фибрами души ненавидела Дориана Каллера, но мне впервые захотелось обратиться к нему.
Сказать: «Я понятия не имела, но и ты обо мне понятия не имеешь».
Но все уже расходились, забираясь в перегруженные машины. Было пора прощаться.
57
В четверг шел мокрый снег. Честно говоря, я совсем забыла о мокром снеге. В кино его не покажут; в кино идет либо дождь, либо снег. Зачем Голливуду демонстрировать эту жуткую, жалящую слякоть?
В Грэнби у меня никогда не было зонтика. Какой чувырлой нужно быть, чтобы носить настоящий зонтик, словно какая-нибудь старушенция, словно лес тебе не дом родной. Какое дело, что у меня больное горло с ноября по апрель, что у меня надрывный кашель, субфебрильная лихорадка, которая держалась целых три недели в конце выпускного курса, что я шла на занятия скрючившись и жила на таблетках.
Я попыталась вспомнить, началась ли эта лихорадка до или после моего недельного срыва, того опасного эпизода под деревом Курта. Определенно, это было примерно в то время. Я отмахивалась от всеобщего беспокойства по поводу моей бледности, моего бездумного взгляда, говоря, что мне нездоровится, и сама в это верила.
В то утро ребята приползли на автопилоте, с перегревшимися мозгами. Всем им надо было завершить к завтрашнему дню проекты по другим предметам; Алисса не спала всю ночь, прорабатывая модель подвесного моста.
Не успели они выйти из класса, как я уже проверила свою почту (такой вредный рефлекс) и позвала обратно Бритт и Ольху. Между письмами ненависти в адрес Джерома и меня было письмо от Ванессы.
Краткое, но не сердитое.
«Да, у меня есть ежедневник Талии, — писала она. — Но если вы просите о сканах, боюсь, я на это не согласна. Я живу в Лоуэлле, штат Массачусетс, и могла бы встретиться где-нибудь на полпути в Грэнби, если вам интересно взглянуть. Я не в восторге от участия школьников, но могу показать вам страницы.