– Помолчала б уж, Анна Федоровна! Тоже придворная дама выискалась! Давно ли сама над корытом стояла, засучив рукава у девок обмылки вылавливала, а тут гляди тебе, все порядки придворные узнала! Еще меня, кормилицу царскую, учить вздумала!
– Тихо, мамка, чего расходилась! И то верно, на что мне твой Бестужев. Толковать мне с ним не о чем. Ослобонили его из крепости, от суда, указом оправдали, место хорошее получил – чего ему еще?
– Это какое же такое место, чтобы во дворец нельзя войти?
– Губернатором в Нижний Новгород. Ай плохо? Еще уворует, душеньку свою распотешит.
– Да ты что, государыня, – коли брал, так ты сама повадку давала. А ведь сколько лет при тебе жил, света божьего за тобой не видел.
– А кого же это вы, Василиса Парфентьевна, неверными слугами государыни выставить хотите: меня ли с супругом или господина Бирона? Или, может, господина барона Аша? Все мы на государыню нашу как на солнце ясное глядели, все верой и правдой служили, только ничего за службу свою требовать не осмеливались, за счастье ее почитали.
– Да отвяжись ты от меня, Анна Федоровна! Экие вы все, Маменсы, ехидные да злобные. Вот уж вроде русского муженька себе спроворила, а все едино за своих курляндцев как черт за грешную душу держишься, прости господи!
– Это что же, Василиса, мне тебя унимать надобно? Сказано, уймись, значит, уймись, во гнев меня не вводи. Не посмотрю, старая, что кормилицей мне была, язык твой быстро укорочу. И чтоб мне никаких курляндцев на языке не бывало. Мне слуги верные надобны, а уж кого жаловать, сама разберусь. Негоже императрице подсказки да намеки рабские выслушивать. Ступай к своему Бестужеву да скажи: мол, никакой аудиенции царской ему не видать. Пущай сей час по месту новой службы своей отправляется и обязанности свои со всяческим усердием исполняет. Никаких заслуг прежних не знаю и знать не желаю – ишь должники какие выискались! Много вас тут таких наберется, плати, государыня императрица, щедрой рукой, плати не жалей, что столько лет с тебя последнюю копейку рвали, что при тебе, покуда лучшего места не сыщем, отсиживались. И отсиделись? Да нет, голубчики мои, теперь каждый счет сызнова поведем, разве что старых грехов не забудем. Долго Анна Иоанновна терпела, конец терпению пришел. За все разочтемся – за каждое слово обидное, за насмешку, за поклон неотданный, за ухмылку, за грош краденый, за фунт мяса, с кухни снесенный.
– Да не мелочись ты, государыня, раньше времени не мелочись. Ты на престоле-то для начала покрепче устройся, приобыкни, присмотрись, а тогда и грозиться начинай. А еще лучше без угроз. Хочешь платить, плати, да исподволь, чтобы, окромя тебя да того, кому платишь, никто и не догадался, в соображение не взял. Худая слава и царице ни к чему. Вон какой нрав был у покойницы царицы Прасковьи Федоровны, упокой господи ее душеньку: сама себе со злости все руки перекусает по локоть, головкой об стенку в опочивальне бьется, а на людях ко всем с улыбкой, с приветом, со словом ласковым. Может, кто и понимал, не такая она, и к царю Петру Алексеевичу с доносами совались: мол, не верь, мол, приглядись к невестушке. А он и веры никому не давал, лучше Прасковьюшки-то человека не знал. За то ей и уважение, и почет, и подаркам счету не было. Сам-то Петр Алексеевич не раскошеливался да всех иностранцев на поклон к царице посылал – с пустыми руками не явишься. А после каждого посла у Прасковьи-то Федоровны во дворце и чаши золотые французские, и кубки серебряные немецкие, и бархаты веницейские, и ковры персидские. Сама ни на что не тратилась.
– Да из чего ей тратиться-то, мамка, было!
– А ты не толкуй про то, чего не знаешь. Это тебе от нее мало досталося, а сестрицам кой-что перепало.
– Точно знаешь аль сболтнула?
– Чего мне болтать? Леопарда серебряного у Катерины Иоанновны видала?
– Что у дверей крестовой палаты стоит?
– Во-во, на лапах задних, в передних шар держит, ошейник золотой с рубинами, аршина полтора росту.
– Ну и что?
– А то, что леопардом тем кланялся посол немецкий матушке твоей, когда ты еще махонькая была.
– Где ж он потом был, что я его у матушки не видывала?
– А как же тебе его видеть, когда царица на показ не выставляла – опасалась, как бы Петр Алексеевич к себе не забрал. Так у нее Катерина Иоанновна после смерти из тайника и взяла.
– Теперь мекленбургским зверем кличет, будто от мужа достался.
– Вот и проверяй, а еще лучше Василисе поручай. Не бойсь, я до всего дознаюсь – у меня свои ходы есть. Не хочешь видеть Петра Михайлыча, ин и бог с ним, пусть на воеводстве сидит. И то верно, старый он, гляди, скоро семьдесят стукнет. Что тебе в нем – одна морока. А с сынками-то его как распорядишься?
– Да что с ними: служат – и пусть служат.
– Местов им новых не назначишь ли?
– И так хороши будут.
– Тебе, матушка, виднее.
«У Климента» – такой адрес продолжает жить и в наши дни. У Климента можно выйти со станции метро. Рядом с Климентом находится Речной техникум и почтовое отделение из числа тех четко вычерченных, серых, с огромными окнами кубов, какими рисовались в конце наших двадцатых годов предприятия связи. Мимо Климента лежит дорога к Гостелерадио. А вскоре должна появиться пешеходная зона Климентовского переулка. По правде говоря, тот небольшой отрезок, который имеет отношение к былому переулку, меньше всего подходит к понятию зоны и вряд ли оправдает работу над ним целой – а может быть, как на старом Арбате, и нескольких – проектной мастерской. Одни дома исчезли ради строительной зоны станции метрополитена. Другие с этой же целью были разобраны и восстановлены в сложной технике полукирпича-полубетона, безнадежно потеряв и былой масштаб, и все те небольшие отклонения от идеального проекта, которые делали такими живыми и неповторимыми даже самые скромные замоскворецкие дома. Старательно расчищены от надворных построек заасфальтированные дворы, и сегодня ничто не напоминает о тех периметрах домовладений, ограниченных всякого рода конюшенными и каретными сараями, людскими и кухнями, которые были характерны для здешних мест.
«У Климента» – для XVII века это было единственным топографическим определением. Другого рода адресов Москва еще не знала. Вблизи такой-то церкви. Улицы, тем более переулки значения не имели. Они могли исчезать и появляться, менять свои очертания. Церковь оставалась единственным ориентиром, в то время как границы ее прихода никакими административными документами не фиксировались.
Документы говорили о появлении новой церкви. Но ведь прежде всего она нуждалась в новом, своем собственном, «монастыре». Отвести под него землю в тесноте Замоскворечья городские власти попросту не могли. Оставалась единственная возможность – чтобы частью своего двора поступился кто-то из прихожан. Но ничего подобного в земельных документах нет. К тому же в новой церкви должен был появиться свой причт. И если расходы на его содержание не брали на себя царь или патриархия, расплачиваться пришлось бы все тому же небольшому приходу. Только и об этой стороне вопроса документы молчали. Может быть, какую-то ясность мог внести следующий после «Годуновского» так называемый «Петров чертеж». Он был выправлен по натуре на рубеже шестидесятых годов XVII века и появился в Амстердаме во втором томе «Географии» Блавиана.
Знаменская церковь, по свидетельству архивов, строилась не один год. Топограф, вносивший поправки в «Годунов чертеж», не мог не обратить внимание на ее строительство. В Замоскворечье он побывал наверняка, иначе откуда бы появились в его работе уточнения, касающиеся соседних с Климентом построек? Тем не менее на месте Климента он отмечает снова единственное сооружение. Но ведь совершенно так же держит себя и патриаршье делопроизводство! Не меняется размер налога на приход, не появляются новые причетники, вот только в ведомостях раз называется Климентовская, раз Знаменская церкви. А что, если – предположение выглядело совершенно невероятным, но другого объяснения не находилось – обе постройки стояли так тесно друг к другу, что воспринимались со стороны одним целым. Патриархия же почему-то сочла возможным принять подобное положение вещей.