Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

От местных чародеев городской совет также не смог добиться никакой более-менее подобающей помощи. Например, мэйтресс Тиффансоль, эксцентричная и весьма несдержанная на язык пожилая чародейка, отбыла из Вертвейла буквально за пару дней до объявления войны, с личной стражей и своим учеником, каким-то незнатным юнцом, по слухам, фермерским сыном, чародейский дар которого открылся едва ли не прямо в свинарнике. С тех пор мэйтресс в Вертвейле не появлялась, и в городском совете то и дело звучало слово «измена», ибо чародейка славилась своими унимающими боль амулетами, которые пришлись бы кстати в лечебницах. Мэтр Аврелий, чародей столь же пожилой, как и мэйтресс Тиффансоль, уверял городской совет, что если бы чародейка только знала, что начнется война, она ни в коем разе не покинула бы Вертвейл, ибо всем сердцем была предана короне и Тарско-Картийскому королевству. К несчастью, вернуться в город у мэйтресс не было никакой возможности, так как, по словам всё того же мэтра, она вместе с учеником проводила некий важный и трудоемкий ритуал, который ни в коем случае нельзя было прерывать. Правда, злые языки поговаривали, что этот якобы ученик никакими силами, кроме свойственных всякому молодому мужчине его возраста, не обладает, и чародейка держит его подле себя лишь для того, чтобы тот тешил её давно увядшие женские прелести. Сам же мэтр Аврелий может и желал бы быть полезным короне и воюющей армии, да вот только предложить им он мог лишь пояса для облегчения беременности, заговорённые на быстрое зачатие наследника панталоны, зеркала Желаний и некие камни, якобы способные вызывать у женщин буйное и неконтролируемое вожделение. Также мэтр мог предсказать пол ребенка в утробе едва ли не на утро после его зачатия, но и эта способность вряд ли была бы полезной на поле брани.

А ещё именно на четвёртый месяц войны Вертвейл заполонили жители сожжённых дотла деревень и разорённых городков Калантийской республики. По размокшим от осенних дождей дорогам тянулись толпы перепуганных людей, в момент лишившихся своих домов, имущества и мирной жизни. На редких скрипучих телегах, запряжённых тощими волами или издыхающими осликами, везли совсем малых детей да дряхлых стариков, а остальные брели, утопая ногами в жидкой грязи, в надежде найти пристанище в Вертвейле и окружавших его деревнях. Женщины с красными от слёз и дыма пожаров глазами, за грязные подолы юбок которых цеплялись лупоглазые ребятишки, просили милостыни и еды для своих детей, а те, кому повезло сохранить хоть какое-то имущество, меняли кольца, серьги, посуду и одежду на хлеб и плошки каши. Высочайшим королевским указом было велено принимать и всячески помогать несчастным калантийцам, годами изнывавшим под гнётом тирании, да вот только мало кто желал делиться своим кровом и едой с толпами оборванных, голодных, измождённых людей, угрюмо взиравших на хоть и тревожную, но мирную жизнь Вертвейла. Пожалуй, единственными местами в городе, где принимали всех бегущих от войны, были церкви Небесной Длани.

На заросшем травой заднем дворе церкви святой великомученицы Ангелии, что на перекрёстке Стекольной улицы и Кузнечного проезда, под одной из пяти росших там яблонь, стоял мужчина. Вряд ли он знал, что яблони эти весной расцветали самыми первыми в городе, засыпая дворик, истёртые ступени церкви, замшелый каменный забор и дорогу за забором бледно-розовыми лепестками, а осенью позже, чем на всех других яблонях, на них наливались крупные ярко-красные яблоки с сочной, рыхлой желтоватой мякотью. Не знал он и того, что у небесных сестёр, живших в пристройке у церкви, была прекрасная традиция — осенью они каждый день пекли пироги с этими яблоками и, надев поверх лазурных ряс белые, вышитые золотом нарясники и подпоясавшись такими же белыми с золотом поясами вместо обычных пеньковых верёвок, они шли по городу и раздавали пироги нищим, калекам и вдовым матерям. Если бы он это знал, то догадался бы, что той осенью прекрасная традиция прервалась. Поселённые в здании дома призрения при церкви калантийские дети оборвали все яблоки, даже с самых высоких веток, а церковные запасы муки и сахара шли на обычные лепёшки, которыми кормили этих детей, а также и их матерей, разместившихся здесь же.

Мужчина, хромая и подволакивая правую ногу, которая казалась меньше и суше левой, подошёл к яблоне, погладил покрытой бугристыми венами рукой шершавую кору и привалился к стволу дерева, прижимаясь к нему лбом и обнимая изуродованной правой рукой, на которой вместо кисти была культя с обрубком большого пальца. По его изъеденным глубокими морщинами и покрытым седой щетиной щекам текли слёзы и падали на разорванный ворот грязно-бурой рубахи, но вряд ли кто мог это увидеть — осеннее небо было тёмным, беззвёздным, затянутым низкими облаками, да и во дворе, кроме мужчины, никого не было. Ветер шелестел в облетавших кронах яблонь, изредка срывая то один, то другой лист, в прислонившемся к каменному забору сарайчике похрапывал старый церковный мерин, а из-за приоткрытых ставень приюта, стоявшего торцом к церкви, слышался приглушенный плач младенца, никак не желавшего успокаиваться.

— Мир тебе, брат.

Хромой мужчина вздрогнул, судорожно обтёр лицо рукавом рубахи и обернулся. Со стороны приюта к нему направлялся высокий и широкоплечий небесный брат в лазурной рясе с глубоким капюшоном и масляной лампой в руке, скорее всего — один из тех братьев, что прибыли два дня назад из Виллакорна, с обозами, гружёными мешками с мукой, пшеном, бобами и капустой, и с тюками одежды для маленьких жителей приюта. Подойдя, брат осенил себя раскрытой ладонью и слегка поклонился.

— Я, это… — хромой как-то дёргано прижал распяленную левую ладонь ко лбу и показал небесному брату культю, — Я вот так только.

— Небесная Длань принимает любую молитву, ежели она от чистого сердца. — смиренно ответил брат. Говорил он по-калантийски хоть и с сильным акцентом, но весьма разборчиво.

— Я тут это… Я вот… — теребя здоровыми пальцами рукав рубахи, хромой заозирался по сторонам, потом махнул рукой в сторону яблонь. — Яблони тута хороши. Красивые такие, да вот… детишки их враз обобрали. Хорошие яблони. — он обернулся, с каким-то мечтательным выражением лица посмотрел на наполовину облетевшую крону дерева, — У нас вот тоже яблони были. Много было, хорошие яблони были. По весне они вот… белые-белые, что твой снег. А по осени вот такие, — он показал сжатый кулак и слегка потряс им, — такие вот, тока ещё больше. Дочки мои любят… любили они, яблоки эти.

Хромой замолчал. Небесный брат встал рядом с ним, тоже молча рассматривая крону дерева. Лампа в его руке слегка покачивалась, и оттого по дворику метались смутные, тревожные тени.

— Сгорели они, яблони-то. — прервал затянувшееся молчание хромой, а потом, вздохнув и набрав в рот воздуха, словно ныряльщик за жемчугом перед тем, как погрузиться в море, начал говорить, — Мы-то на отшибе живём, то есть жили, мы-то думали, что нас не тронут, мы это… овец держали, вот. Отец мой овец держал, и его отец, и я вот тоже. Я с овцами, а жена и дочки шерсть пряли. Я-то с подмастерьями, меня вот, — он показал свою культю и ею же хлопнул себя по бедру, — меня-то ещё по молодости волк подрал. А у нас шерсть хорошая была, мы её торговцам того… Дочки так пряли, тонко так, красиво. У нас с жинкой-то того, долго деток не было, я-то уж думал, что так и помрём одни с овцами. А потом как пошли девки, пять дочек, ты представь, и все красавицы. Старших-то уже пора замуж отдавать… было. А младшенькой года не было, мы ей ещё имя не дали, думали, рано ещё.

Он снова замолчал. За забором прошлёпали по грязи лошадиные копыта, проскрипели колеса телеги и пахнуло дёгтем, над головами, ухая и хлопая крыльями, пролетела какая-то ночная птица.

— Она тоже сгорела, младшенькая-то. Конники то были, эти, как их, ка-ва-ле-ря.

— Калантийская солдатня известна своими зверствами. — склонив набок покрытую капюшоном голову, тихо сказал небесный брат.

— К-калантийские? — хромой бросил в сторону опасливый взгляд, поджал губы, — ну, может и калантийские, мы-то не спрашивали. Жинку-то они сразу того, саблей, раз — и всё, а меня по башке чем-то приложили, да добивать не стали, думали, наверно, что я тоже того. Дочек старших увели, овчарни и хату пожгли, вместе с младшенькой, она-то в колыбельке спала. Вот ток я да средненькие мои и спаслись, они, умницы, в погребе во дворе упрятались. А так вот, всё пожгли, — он махнул здоровой рукой, а потом обернулся и глянул на небесного брата, — овцы-то, они когда горят — кричат, что дети малые.

2
{"b":"916692","o":1}