Карета Аракчеева подъехала прямо к Таврическому дворцу. В это время скучающий царь стоял у окна и смотрел рассеянно на все, что происходит на улице. Он навел лорнет и увидел неуклюже вылезающего из кареты своего друга. Щеки царя почему-то залило румянцем. Он проворно отшатнулся от окна, словно побоялся, что граф с улицы увидит его. Он сел за письменный стол и занялся перелистыванием бумаг.
Карету с Мишенькой Шумским граф отослал не к себе на петербургское подворье, а прямо в дворцовый каретный сарай и велел поставить не где попало, а непременно рядом с одной из золотых царских карет.
Через несколько минут Аракчеев входил в кабинет своего благодетеля. Они облобызались, рассыпались друг перед другом в любезностях, но при всем этом граф ни на минуту не забывал, что он лишь слуга государев. Выло жарко и душно: август в своем усердии солнечными днями хотел перещеголять июль. Царь долго тер глаза батистовым платком, то же делал и граф Аракчеев.
— Ну вот, Алексей Андреевич, пора нам с тобой за дело приниматься, — ласково проговорил царь, не сводя с графа приветливого взгляда.
— Пора, пора, ваше величество. Пора, батюшка мой...
— Люди нужны, люди... А нужных людей нет.
— Да, батюшка, нужные люди — редкость. Болтунов много, а знающих и понимающих весь ход государственной машины — раз, два — и обчелся.
— Опять нам с тобой на плечи досталась вся тяжесть правления. Остальные только лезут с проектами да советами, а из них и кулька под пряники свернуть невозможно...
Это царское сравнение показалось Аракчееву забавным и очень пришлось по душе. Он долго смеялся, смеялся до того, что из глаз потекли слезы. Его забил кашель, чуть не приведший его к аварии, никак не допустимой в таком месте.
Царь вынул из стола бумагу и, держа ее близко к глазам, заговорил:
— Вот я заготовил для тебя, Алексей Андреевич, рескрипт, в коем мне хочется выразить тебе нашу высочайшую благосклонность. Доказанная многократными опытами в продолжение всего времени царствования нашего совершенная преданность и усердие ваше к нам, трудолюбивое и попечительное исполнение всех возлагаемых на вас государственных должностей, особливо же многополезные действия ваши во всех подвигах и делах, в нынешнюю знаменитую войну происходивших, обращают на них в полной мере внимание и признательность нашу. Во изъявление и засвидетельствование сих заслуг решили мы отличить вас наградою единственною в своем роде...
У Аракчеева задрожали веки и со лба покатился пот. Царь вслепую пошарил в столе и достал портрет в овальной оправе, украшенной бриллиантами.
— Вручаем вам для возложения на себя портрет наш.
— Ваше величество, никто из смертных не был так счастлив, как счастлив я сегодня! Я не достоин принимать такую награду стоя, я хочу пасть на колени перед вами.
— Что ты, что ты, Алексей Андреевич! Не делай этого... — Александру стоило больших трудов удержать графа. — Носи на здоровье. Но письма и записочки мои к тебе, как и прежде, держи в строгой тайне ото всех. Можешь немного и поворчать на меня там, где это выгодно для тебя и меня, я же тебе верю...
Затем они сразу перешли к накопившимся многочисленным делам. Александр попросил Аракчеева подготовить распоряжения о расписании войск, о размещении по казармам гренадерских полков, о требованиях из комиссариата для них, об ораниенбаумских инвалидах, о зубовском заведении, о дорогах и образе их поправления и приведения в надлежащий порядок, о перестройке Петергофа, Ораниенбаума, об откупных неустройствах и затруднениях, о министерствах и выделении сумм для них.
— Ничего у меня без тебя, друг мой, не получается, — признался Александр, перечислив все эти, не терпящие отлагательства, дела. — Вот смотри: велел адмиралу Шишкову составить манифест, с тем чтобы всенародно огласить его, зачитать в церквах...
— Написал?
— Написал, да плохо, почитай. Придется переделывать.
Аракчеев въедливо прочитал высочайший манифест, составленный старомодно, в пышных, тяжеловесных выражениях.
— Да, батюшка, адмирал наворочал — восьмериком не проехать. Уж больно тяжел склад.
— Беда не в том, друг мой, что тяжел склад, а манифест не тот, каким я хотел бы видеть его. Все победы, заметь, отданы народу, и ничего не оставлено помыслу божию — сие может породить вредные и нелепые мысли у моих подданных. Народ, услышав такой манифест, может впасть в ложное заблуждение, проникнуться неприличной христианину гордыней и возмечтать, что он может повергнуть любого неприятеля собственными силами, без помощи всевышнего творца. Было бы крайне прискорбно, если бы такое заблуждение укоренилось в умах жителей России...
— Верно, верно, батюшка, народ глуп, подл и падок на всякое с ним заигрывание, — горячо подхватил Аракчеев. — С народом и на единокороткий миг нельзя ослаблять подпругу. Чуть ослабишь — он и за топор схватится, душегуба Емельку Пугача вспомнит... Судя по манифесту, Шишков хоть и мнит себя ученым, из ума выжил...
— Манифест от начала и до конца должен быть пропитан духом восхваления творца, даровавшего мне полную победу над могущественным и, если угодно, великим неприятелем, — заговорил Александр, шелестя бумажкой, на которой его рукой было что-то написано.
— Я кладу собственной рукой начало манифесту: «Богу токмо единому свойственное право единовластного над всеми владычества и сие божье право пытался похитить ничтожный простолюдин, чужеземный хищник, в конце концов ставший преступником, превративший Францию в вертеп разврата, Париж в гнездо мятежа, разбоя, насилия и всеобщей пагубы народной... Сей похититель корон возмечтал на бедствиях всего света основать славу свою, стать в виде божества на гробе вселенной... — В обычно ласковых, теплящихся улыбкой глазах Александра граф заметил возгорающуюся властность. Впрочем, она была мимолетной и опять уступила место мягкой улыбке: — Суд человеческий не мог толикому преступнику наречь достойное осуждение. Не наказанный рукою смертного, да предстанет он на Страшном суде, всемирною кровью облиянный, перед лице бессмертного бога, где каждый по делам своим получит воздаяние...»
— Верно, верно, батюшка, все и все в руце вседержащего, — подхватил Аракчеев.
— И вот поэтому-то, Алексей Андреевич, в заключение манифеста, к сказанному его составителем я добавляю: «Самая великость дел сих показывает, что не мы то сделали. Бог для совершения сего нашими руками дал слабости нашей свою силу, простоте нашей свою мудрость, слепоте нашей свое всевидящее око...»
— Ваше величество, и сам Иоанн Златоуст не мог бы сказать краше сказанного вами! — одобрил Аракчеев. — И не позволяйте путанику Шишкову прикасаться к этим отныне священным для каждого россиянина словам.
— Наступила пора, сиятельнейший граф, претворить в дело мою давнишнюю мечту, — продолжал Александр. — В сем манифесте я хочу выразить твердую надежду, что продолжение мира и блаженной тишины подаст нам способ не токмо содержание воинов привесть в лучшее и обильнейшее прежнего, но даже дать оседлость и присоединить к ним семейства.
— Ваше величество, такое благодеяние имя ваше прославит в веках! Я не пожалею сил своих и живота своего, чтобы помочь воплотиться в дело вашему человеколюбивому намерению...
— Когда я с тобою вдвоем, Алексей Андреевич, то все у меня делается легко и гладко.
Всесторонне обсудив проект манифеста, они принялись за другие неотложные бумаги.
— Как ты полагаешь, друг мой, пугает меня или разумное предлагает отставной адмирал Мордвинов, по выходе в отставку удалившийся в свое имение в Пензу?
— Известный англоман. Сидит под каблуком у своей жены англичанки Генриетты. Что она ему нашепчет, то он и навязывает другим, особенно нашему казачеству, — с сокрушенным вздохом сказал Аракчеев.
— Мордвинов в своих письмах и проектах уверяет меня, что Россия обширна землями, но деньгами скудна, государственные доходы не столь избыточны, что введение новых бумаг, под каким бы то наименованием ни было, впредь оказаться может пагубнейшим, нежели меч и огонь неприятеля. Адмирал советует мне, как спасти терпящих голод и наготу...