9
Во дворце один бал сменялся другим. Гремели оркестры и в ярко освещенных богатых домах. Аристократическая столица продолжала упиваться радостями победы: танцевала, пела, пила, веселилась. Одни только иллюминации поглощали уйму денег. Расточалась казна, раздавались награды и чины. Множились слухи о близких ошеломительных реформах и самых обширных нововведениях решительно во всех правительственных отраслях. Больше всего говорилось об отмене крепостного права и отстранении от власти приверженцев Аракчеева — многочисленных карликовых временщиков и замене их новыми людьми. Предсказывалось близкое возвращение к исполнению прежних обязанностей ныне опального бывшего государственного секретаря Сперанского. А некоторые с оглядкой уверяли, что Сперанский уже на пути в столицу и застрял где-то между Рязанью и Москвой. Рассказывали также, как самое достоверное, что яростный и непримиримый враг Сперанского князь Андрей Борисович Голицын якобы на балу во дворце сказал одному из великих князей — то ли Николаю, то ли Константину, — что ежели Сперанский хоть на один день будет приближен к государю, то он, князь Голицын, в знак протеста взберется на шпиль Петропавловской крепости, встанет на крыло медного ангела и с головокружительной высоты бросится вниз. Добавляли к этому: Александр, когда до него дошли угрозы князя, будто бы сказал за обедом в компании Милорадовича и Кочубея:
— Пускай князь Андрей Борисович знает, что постилать соломки для него у ворот Петропавловской крепости я не собираюсь — нет лишней соломы, вся израсходована на походные биваки... А восковую свечу за упокой его души непременно поставлю.
А по словам Федора Глинки, генерал Милорадович к этим словам царя добавил:
— Надо еще сначала спросить у медного ангела над Петропавловской крепостью, приятно ли ему будет такое, хотя и кратковременное, соседство.
Знатоки придворных альковных тайн предсказывали благодатное сближение Александра с царицей Елизаветой, пребывавшей все время в тени по причине равнодушия к ней супруга. Уверяли, что легкомысленным поступкам остепенившегося царя наступил конец, что он уже принес или собирается принести покаяние Елизавете, что полька Мария Антоновна Нарышкина, вскружившая ему голову, собирается постригаться в монахини и вместе с миллионершей графиней Анной Орловой-Чесменской уйти от суеты мирской в отдаленный монастырь.
Все ждали больших перетасовок в недавно учрежденном и уж очень быстро заплесневевшем Государственном совете — скопище выживших из ума вельмож. Сообщали, что царь особенно недоволен состоянием дел в министеретве народного просвещения и что не нынче-завтра невежественный граф Разумовский, прославившийся жестокостями, будет сменен и на его место уже прочили друга царской юности — мечтательного и склонного к мистицизму князя Александра Николаевича Голицына.
Говорили и то, что дни иезуитов в России сочтены и что все они вскоре будут окончательно изгнаны, ибо терпению государя пришел предел.
Хотя офицерам и не возбранялось появляться в собраниях и в обществе во фраках, но уже снова начинались и обретали прежнюю силу марши, контрмарши, дефилады, разводы, смотры, манежные дрессировки до упаду, до обморока.
Жизнь огромного города являла собой подобие волнующегося моря, которое образовалось из отдельных капелек; каждая капелька — чья-то почти незаметная жизнь. Вот такой каплей была и жизнь однорукого Антона, все еще томившегося в столичных застенках. Со дня въезда царя в Петербург Антона не переставали таскать по допросам, по канцеляриям, по судебным приставам. В злосчастный день его, избитого палками, с расквашенным носом и окровавленной головой, приволокли в будку и бросили на пол. Обшарили карманы, выгребли из них все, что припасено было на дорогу и прожитие в городе. Когда он отлежался, пришел в себя, попросил воды, чтобы умыться и утолить жажду, его лишь обругали последними словами. Вида при нем никакого не было, и потому ему не верили, что бы он ни говорил в свое оправдание.
После долгих мытарств он попал в руки к судебному приставу Мылову, который, видя, что с задержанного нечего взять, кроме горсти волос, и без того прореженных будочниками, вынес такое определение:
«Безродный и бездомный, закоренелый бродяга, и все, что он выдумывает о себе, — вранье. Надлежит отсылке на фабричные работы или на каторжные галеры, но так как он при одной руке, то отправить на усмотрение вышестоящей власти».
Антон не говорил правды о себе. Он назвался экономическим крестьянином, скрыл и то, на чьем дворе и в чьем доме имел пристанище. А не сказывал он правды из опасения, как бы не причинить беды барыне Муравьевой и ее сыновьям.
От судебного пристава Мылова он попал в руки сразу двоим: управляющему департаментом внутренних дел фон Фоку и заведующему канцелярией петербургского генерал-губернатора Геттуну. Эти опытные полицейские и на самого Антона, и на его холщовый мешочек с сушеными корнями чемерицы взглянули по-другому и решили придать иной ход всему делу, да такой, что дело уже никак не могло пройти, чтобы не обратить на себя внимание государя.
Антона с гауптвахты Нового адмиралтейства под усиленной охраной двух солдат и унтер-офицера доставили вечером к допросу прямо в канцелярию министерства внутренних дел. Рана на голове Антона не зажила и сильно гноилась. Он прикладывал к ней лоскуток бумаги, какая только попадала под руку, но бумага быстро присыхала. Он совсем ослабел и еле волочил ноги. Его сокрушали и мысли о Маккавейке: что-то сталось с ним и где он теперь обретается?
Фон Фок, с головы до ног оглядев Антона, что понуро стоял перед столом, сказал:
— Отойди дальше от стола, свинья! От тебя пахнет хлевом.
И здесь оправданиям Антона не придали никакого значения. Геттун оборвал его на полуслове:
— Все ясно: бродяга, не помнящий родины своих отцов. Беглый... И скорее всего, ты вор-конокрад, ибо в русских деревнях принято всякому пойманному вору отрубать одну руку и отпускать с миром. Скажи, в каком селе и за какую кражу отрубили у тебя руку?
Антон готов был заплакать от обиды. Он рассказал, как и при каких обстоятельствах лишился руки, но ему не поверили, его рассказ встретили насмешками.
— Теперь все бродяги, нищие, воры, беглые каторжники выдают себя за спасителей отечества, — с улыбкою сказал Геттун. — Но мы таких патриотов понимаем с одного взгляда. И провожаем обратно туда, откуда они к нам пожаловали. С галер бежал? И, чтобы не быть обратно отправленным на галеры, лишил себя руки? Хитер крестьянин — на печи себе баньку поставил. Но мы и безруких ссылаем...
И Антон едва ли не в первый раз в жизни почувствовал, что по заросшим волосами щекам его покатились слезы. Он плакал не от того, что страшился галер, а от несправедливых обвинений, что были страшнее самой каторги и даже лютой смерти.
— Скорее всего, беглый убийца, — заключил фон Фок.
Спросили, что за корни, с какой целью Антон носил их в холщовом мешке и почему с этими корнями лез под копыта государеву жеребцу? Рассказ о целебных свойствах корня подействовал на допрашивающих совсем не так, как рассчитывал Антон.
— Уж не на жизнь ли государя помышлял ты, бродяга? — грозно прогремел Геттун. — Надо разведать... У нас есть кому.
Антона под стражей проводили опять на гауптвахту в Новое адмиралтейство. Мешочек с корнями на другой день передали на исследование главному дворцовому аптекарю.
Часть вторая
ДАР БЕЛОГОРЬЯ
1
В начале 1815 года русские войска снова месили грязь по дорогам сопредельных государств, чтобы не дать разгореться большой войне.
Конноартиллерийская рота, в которой служил прапорщик Кондратий Рылеев, передвигалась в направлении Силезских гор. Мундир и шинель прапорщика совсем изветшали, а денег на покупку смены у него не было — мать не присылала «подкрепления». В своих письмах к ней Рылеев повторял, что ни в чем не нуждается, — знал: мать с сестрой и без того едва сводят концы с концами.