Дороги Рылеева никогда не утомляли, он рвался к перемене мест и впечатлений. Всякая дорога, если вдуматься, это большая живая книга, и каждая пройденная или на колесах преодоленная верста — перевернутая и прочитанная страница, и эта книга уже тем хороша, что ее никто не подсахарит, не подкрасит, не извратит, к ней нельзя приставить недреманную полицейскую или церковную цензуру, из нее нельзя ничего вымарать, что светится правдой и неподкупностью, — ведь не напрасно же великая русская дорога от Петербурга до Москвы рассказала столько всего богатырю русского духа — первому истинному гражданину России Александру Радищеву. Дорога для всякого умного человека — целая академия.
Уже позади остался Бреславль. Слева от дороги раскинулись покрытые буйно рванувшейся в рост зеленью равнины, за которыми в вешней дымке синели горы Силезские. На лугах уже отцветали дикие тюльпаны и болотные фиалки, на смену первоцветам спешили дикий мак и резеда.
Рылеев с другом своим и однокашником прапорщиком Федором Миллером ехали в дрожках и не уставали любоваться величественными картинами, что одну за другой развертывала перед ними щедрая на природные диковинки дорога. Гигантские вершины гор, подернутые сизой дымкой, толпились вдалеке, как былинные богатыри возвышаясь одна перед другой. Висящие на скалистых уступах темно-зеленые леса были похожи на кольчуги, а снег, что лежал на гордых вершинах выше лесов, заставлял вспомнить серебряные варяжско-новгородские шлемы. Туманные облака своими крыльями задевали за островерхие их вершины. Трудно было оторвать взгляд от несравненного зрелища, нерукотворное величие которого не принижает человека, а наоборот, пробуждает в нем возвышенные чувства, порывы страстные, желания, достойные призвания человеческого, приводит сердце в восторг и благоговение. Не напрасно же орлы и равные им по силе и храбрости птицы гнездятся по таким вот вершинам и скалам, а не по болотам и комариным гнилым местам.
— Это Ризенгебирге! — с волнением сказал Рылеев. — Есть что вспомнить. Будто и сейчас среди мрачных ущелий по лесистым уступам гор вьются средневековые тропы, а по ним, рисует мне воображение, карабкаются страшные небылицы о чародеях, ведьмах, колдунах, оборотнях. Будто и сейчас еще в ущельях на самом дне, как мертвый туман, лежит мрак средневековья. Мрак в те времена пропитал все, не пощадил и народные сказки. Я вслушивался в здешние сказки, они полностью подтверждают мою мысль. Народные сказки ближних к Ризенгебирге мест полны необычайного суеверия и самых странных предрассудков, перед которыми наше суеверие и наши странные предрассудки кажутся детскими потешками. Суеверие и предрассудки сковали творческий дух и иссушили ум многих поколений. Монастыри с их отшельническим кастовым просвещением не могли разогнать губительного мрака, что всюду расстилался за их стенами. Загнанное в глухие монастырские стены просвещение оказалось фактически бесплодным. Более того, монашество находило немалые выгоды в удручающем невежестве и, в собственных выгодах, само насаждало невежество, сеяло мрак. Монашеские проповеди того времени были наполнены ужасными сказками о духах, теперь эти сказки кажутся смешными. Но они сделали свое пагубное дело для народа: толпы суеверных стекались в монастыри, чтобы послушать небылицы о духах, от отцов и матерей суеверие и невежество доставалось детям, этот порок укоренялся в их душах, извращал их нравственность, искажал миропонимание, убивал всякую иную мысль, противоречащую суеверию и невежеству в зародыше... И так из поколения в поколение... Как мокрицы боятся лучей солнца и гибнут от них, так и монахи боятся истинного ума. Ум — вот что всегда было ненавистно монашеству всех времен и всех народов. Сколько проклятий монашеских прогремело с кафедр против восставшего ума!.. И нет на свете людей беспощаднее и мстительнее монахов. Да, да, они не переставали проклинать несогласный с ними ум до тех пор, доколе оный не умолкал под пытками или на костре... Сколько черных, не зарастающих травой пятен осталось на здешней земле от мстительных монашеских костров!.. Ум, пожираемый пламенем, что может быть отвратительнее подобного зрелища? Сколько несчастных мучеников за правду и свет разума погибло смертью мучительной, смертью ужасной!.. И порой мне приходит все чаще такая мысль: не по трагической ли ошибке когда-то человек был назван человеком, в формы телесные, предуготованные провидением для него, не подбросил ли дух зла и злобы чтот-о совсем постороннее? Ежели человек сотворен по образу и подобию божию, то откуда же и чьей волей и властью поселился в него зверь?
Миллер упрекнул Рылеева в унынии, что не к лицу русскому офицеру за границей.
— Я вовсе, Федя, не унываю! Я верю в ум! А как Жить без такой веры? Во имя чего жить? Я верю, что на смену всякому мраку рано или поздно придет благоразумный Лютер, как он пришел в Германии. Всякое ярмо несчастных рано или поздно должно пасть перед такими светлыми личностями, как Лютер. Великий, чудесный дух, удивляюсь ему и благоговею!.. Об этом я должен записать.
Рылеев вынул походную тетрадку и, сидя в дрожках, благо дорога ровная, нетряская, стал карандашом делать дневниковую помету.
Синеющие в сизой дали гигантские вершины Силезских гор постепенно меркли, облака сползали с снежных вершин и скрадывали зеленую лесную ленту.
2
Завершив кампанию 1813—1814 годов, войска возвратились в Россию. Конноартиллерийская рота, в которой служил Рылеев, вступила в Виленскую губернию. Остановились в деревне Вижайцы Росиянского уезда.
В октябре 1816 года по делам службы Рылеев посетил ратушу города Росияны и имел встречу с бургомистром, слывшим человеком надменным, заносчивым и вместе с тем не особенно храбрым.
В забрызганной грязью шинели, с прицепленной саблей, Рылеев вошел в кабинет бургомистра, чтобы передать ему билет. Бургомистр лишь беззвучно пошевелил толстыми губами в ответ на четкое приветствие прапорщика, не шевельнулся в кресле, не повел пальцем и не проявил не только никакого интереса, но и холодной вежливости к вошедшему. Он вел себя так, будто не видел перед собой посетителя. Эту грубость, смешанную с высокомерием, сразу почувствовал Рылеев, но заставил себя подчиниться голосу рассудка. Передавая билет бургомистру, с достоинством, но почтительно сказал:
— Господин бургомистр, разрешите вручить вам билет, полученный мною от нижнеземского суда заседателя господина Станкевича.
Тучный бургомистр не вдруг ожил, не вдруг обратил внимание на предложенный билет. Но и ожив, он почему-то не дотронулся до лежащего перед ним билета.
— Опять билет? Какой билет? — вяло проворчал он. — Опять билет... Опять Станкевич. Для чего, прапорщик, вы мне его суете?
— Дабы вы велели кому следует как можно скорей выдать мне означенное в оном число подвод, необходимых для отправки во внутренние города империи тяжелораненых, чье здоровье ныне улучшилось и позволяет дальнейшее путешествие, — отвечал Рылеев.
— Ну и везите своих раненых, а я тут при чем? — оставался каменно-равнодушным бургомистр.
Рылеев вынужден был взять со стола бумагу, чтобы отдать ее прямо в руки сумасбродному бургомистру. Бургомистр с грубостью вырвал подаваемую бумагу и высокомерно закричал на прапорщика:
— Твоя бумага для меня ничего не значит. Суд не имеет права предписывать мне. Понимаешь? Мое место — за столом, а место суда — там, под столом. — И при этих словах бургомистр бросил бумагу под стол. — Еще есть ко мне билеты из суда?
Прапорщик показался бургомистру юношей беспомощным, а из таких людей бургомистр привык вить веревки.
— Ежели вы, господин бургомистр, имеете с судом какие распри или неудовольствия, то я оным вовсе не причиной, — не теряя самообладания, мирно проговорил Рылеев. — Я выполняю служебный долг, а посему и прошу вас быть немного повежливее и подаваемых вам мною бумаг столь нагло не вырывать и не бросать под стол.