— Пусть не прошибем, зато обеспечим себе победу, — заверил Рылеев. — Если увидим, что и это его не трогает, то все мы, и представленные, и обойденные, подадим к переводу в кирасиры. Только чтобы все! Как по-вашему? Все — в кирасиры, а он пускай остается...
— Вот это бомба! — одобрил план Рылеева Федор Унгерн-Штенберг. — Если подвести под Сухозанета такой фитиль, то ему, пожалуй, долго не удержаться.
Миллер, встав с теплого сизого камня, походил вокруг, вернулся и сказал:
— Твой план, Кондратий, хорош. Я его одобряю. Но со своей стороны считаю, что Сухозанет нанес мне лично дерзкую обиду. Потому я поступлю с ним, как поступают с подлецом. И не остановлюсь ни перед чем...
— Стреляться? — спросил Рылеев.
— И безотлагательно! — ответил Миллер.
— А нужно ли, Федя?
— Я обязан защитить свою честь!
Братья Унгерн-Штенберги, не оспаривая возмущения Миллера, полностью поддерживали линию, обозначенную Рылеевым. Если действовать так, как подсказывает Рылеев, то можно добиться полной победы с меньшими издержками. Они попытались отговорить Миллера от схватки с командиром, призывали товарища забыть обиду, но призывы их оставались тщетными. Обиженный согласен был лишь ценой крови смыть дерзкую обиду.
— Федор Петрович, нельзя так легкомысленно подвергать свою жизнь опасности. Дуэль может стать роковой для одного или для обоих, — уговаривал Федор Унгерн-Штенберг. — План Рылеева может в конечном счете привести нас к примирению с Сухозанетом и сплотить между собою всех офицеров.
— Если примирение и будет достигнуто, то такой мир уже не продержится долго, — настаивал на своем Миллер. — Служба отравлена, и каждый из нас в недалеком будущем постарается разными дорогами выбраться из роты. Кто — в кирасиры, кто — в отставку. Я — в отставку, но не ранее как расквитаюсь с Сухозанетом. Во всяком случае, если даже Сухозанет и останется в живых, то ему все равно придется сдать роту другому...
Миллер обошел вокруг камня, поправил седло на своей лошади, погонял сапогом круглый белый гриб-пылевик и обратился к Рылееву:
— Будешь моим секундантом?
— Надеюсь, до этого не дойдет, Федя.
— Дойдет...
— Могу ли я отказать в просьбе своему другу, — ответил Рылеев.
Из поездки по горам они возвратились перед вечером.
15
Еще сизые сумерки не успели опуститься на землю, а багровая луна уже показалась из-за гор. На западе догорала заря, и первая звезда несмело проглянула в темнеющей синеве. Жители Белогорья были заняты вечерними работами: загоняли в хлевы вернувшийся с пастбища сытый скот, хозяйки доили коров, готовили ужин.
Рылеев, постояв около хаты, в которой он квартировал, направился к Северскому Донцу. Тропинка привела его в дальнюю рощу — любимое место уединенных прогулок при луне. Под шепот деревьев хорошо мечталось. Здесь и рифмы слетались спорее, и слово становилось покорнее воле поэта.
Он бродил по роще, надвинувшейся на обрывистый берег, под которым плескалась река, и думал о Наталье. Хотелось свершить для нее что-то такое, что превосходило бы человеческие возможности. Воображение рисовало дни, полные радости и блаженства в вечном союзе с ней. И стихотворные строки будто вбирали в себя слово за словом:
Люблю, уединясь, во мраке рощи дальной,
При шепоте дерев, в мечтаниях бродить...
Иногда в простые, ясные и точные слова, рожденные в душе, вторгались книжные поэтические образы. Скажем, к «пучине голубой безоблачного неба» плохо шли «вечерние лучи златого Феба». Поэт чувствовал, что на острогожском небе Фебу, пожалуй, нечего делать, и в то же время ему не удавалось вырваться из обветшалых сетей поэзии уходящей.
Великие поэтические тени далеких веков, к такому убеждению приходил Рылеев, уже не могут принять на свои плечи груз современности. Они в свое время неплохо потрудились для людей, и за это благодарное человечество их никогда не забудет. Но при всем при том ни Зевс, ни Аполлон не в состоянии дать сколько-нибудь удовлетворительные ответы на жгучие вопросы, которыми начался век девятнадцатый.
И я мечтам с беспечностью вверялся,
Под сенью этих рощ ее я полюбил...
Для новорожденных слов нашлась и мелодия собственного сочинения. Рылеев остановился на обрывистом берегу и, тихо напевая, любовался прощальными лучами заката. Послышались легкие шаги, он оборвал напев, обернулся. Перед ним стояла взволнованная и как бы вдруг повзрослевшая Наталья.
— О, Наташа, вы с кем здесь? С Настей? С Верой?
— Я одна.
— Так далеко от дома? И не боитесь?
— Я вас ищу... Ищу весь вечер... Вот и нашла... Но почему вы так печальны?
— Милый мотылек, — Рылеев нежно коснулся ее плеча. — Вы не ошиблись: мне грустно ныне.
— А почему? — Она перевела дух и порывисто проговорила: — Скажите же мне все. Скажите... И, если хватит сил моих, я все для вас готова сделать...
Рылеев взял ее трепетную руку и долго смотрел в черные глаза.
— Язык любви еще недоступен вашей неопытной душе.
— Вы не правы... Вы не правы... Не отвергайте признанья моего, Кондратий Федорович... Я вас люблю... Люблю! Люблю навеки!
Словно испугавшись своих слов, она заплакала.
В эту минуту под обрывом раздались голоса сослуживцев Рылеева, решивших покататься на артельной многовесельной лодке. Смущенная Наталия скрылась в роще, только шуршание подлеска донеслось до Рылеева.
Хватаясь за лозняк, растущий по крутому склону, он сбежал к воде.
— Кондратий, в лодку к нам за рулевого! — позвал Сливицкий.
— За рулевого — всегда готов! причаливай! — отозвался Рылеев.
Лодка ткнулась носом в сырой песок, Рылеев вскочил в нее.
— Все вы мне сейчас очень нравитесь, — сказал он, занимая предназначенное ему место. — Не знаю, нравлюсь ли я вам. Но поскольку в нашей белогорской республике налицо равенство и братство, а со свободой еще плоховато, тем более на сем ковчеге, то придется вам меня терпеть.
Лодка под шумный, веселый говор беззаботной офицерской компании отчалила от берега. Дружные взмахи весел легко понесли ее на стрежень реки.
Прогулка по реке превратилась вскоре в плавучую сходку, каких немало бывало за время квартирования артиллерийской роты в Острогожском уезде.
Ввиду того что прапорщик Рылеев был самым начитанным в роте, всякий спор и всякое умствование не обходились без его участия. Бывали времена, когда он, устав от бесплодных прений, старался держаться в стороне, но такое устранение обычно продолжалось недолго: или друзья двумя-тремя словами поджигали его и возвращали в самое пекло спора, или же он сам, наскучив молчанием, бросался в словесный бой, из которого не всегда выходил победителем.
— Опять мы слышим ваши излюбленные слова, Кондратий Федорович: равенство, вольность, свободомыслие, — с места в карьер повел наступление Косовский.
— Лучше этих слов не найти во всех словарях мира! — ответил Рылеев. — Чем они вам не угодили?
— А не довольно ли Россию одевать в коротенькие штанишки, что остались после Руссо и Вольтера и ныне за их полной ненадобностью в Европе распродаются по дешевке? — подлил масла в огонь Штрик.
— Вон до какого бесчестия довели Францию Вольтеровы панталоны, — поддержал Штрика Буксгеведен.
— И не задумывались ли вы, Кондратий Федорович, что все ваши распаленные мечтания о добродетели, законности, равенстве, вольности — сущий вздор? — продолжал Штрик.
— И ни к чему доброму привести не могут, кроме как к новому Емельке, — добавил Марков.