— Народ... А что народ? Народ подобен снегу: зимою выпал, по весне растаял... Так было и так будет вовек, — сказал Тевяшов и сам задумался. После недолгого молчания продолжал: — Наверное, вы правы, Кондратий Федорович, да ведь... — Он махнул рукой. — Ну, да будь по-вашему, учите как знаете, только, голубчик, чтобы не выходило ваше учение за стены моего дома. И насчет губернатора прошу — выбросьте вы этого эфиопа из головы, право...
— Хорошо, Михаил Андреевич, если мое желание постоять за свою честь может принести вам вред...
— Может, голубчик, еще как может...
— Хорошо. Я должен идти на урок, перерыв затянулся.
— Идите, голубчик, идите, не буду вам мешать.
Когда Рылеев ушел, Тевяшов шумно выпустил из себя воздух, пробормотал:
— Ох, молодо-зелено... А благороден, честен, высок в помыслах — люблю...
14
В этот будний день занятий в поле не было. Рылеев решил прогуляться по окрестным горам, что обступили слободу Белогорье. Он надел фрак, велел слуге оседлать карего скакуна и вскочил в седло. Степь развернулась навстречу коню и всаднику, в лицо и грудь хлестнуло горячим ветром, и все вокруг понеслось, полетело: строения и деревья, земля и небо, горы и балки. Серебристые облака приближались из-за Дона стаей лебедей. В ушах натянутой струной звенел ветер. Дышалось легко и свободно. Рылеев ощущал себя частицей огромного, несущегося в неизвестность мира.
Богатая горами сторона с ее прелестными видами не раз врачевала душу поэта, навевала ему немало сладких дум и замыслов. Разъезжая по горам и любуясь ландшафтами, он забывал обо всех тревогах, на какое-то время сливался с природой. Отсюда, с Белогорских высот, мысль его охватывала всю необозримую Россию, проникала во мрак веков минувших и во мглу грядущего.
Но нынче и сказочно красивые горы не могли увлечь его своими зелеными чарами. Мысленно он все еще как бы продолжал беседу с отцом Наталии и Настасии. Он все яснее отдавал себе отчет в том, что покинуть дом Тевяшовых уже не в состоянии. Она возможно, и не подозревает об этом, но рано или поздно почувствует его любовь, услышит его признание. Первая любовь... Первое признание... Вспомнились слова матери: «Первая любовь делает человека или на всю жизнь счастливым, или, наоборот, — на всю жизнь несчастным. Если и есть в жизни настоящая любовь, так это только первая, а все, что приходит после нее, уже не взволнует душу до слез...»
Рылеев хотел быть счастливым, а еще больше хотел видеть счастливой свою возлюбленную. Счастье в его воображении было наполнено каким-то неземным светом и таило в себе столько вдохновляющей волшебной силы, что наполняло душу готовностью к свершению подвига.
Розовая дымка всегда окутывает первую любовь, как бы оберегая ее от жестоких ударов жизни.
«Я могу покинуть дом Тевяшовых только вместе с Наталией!» — было его неколебимым решением.
Он остановил скакуна на лысой вершине горы, с которой далеко было видно во все стороны. Вон слобода Белогорье... Вон Подгорное... А там, в зелени тучных садов, притаился деревянный Острогожск, чистый и опрятный в хорошую погоду казацкий городок. Там много друзей у Рылеева, и среди них сам городничий — брат известного поэта Федора Глинки — Григорий Николаевич. С ним всегда приятно побеседовать. Городничий Глинка самый осведомленный человек в смысле важных столичных новостей. Он часто получает от брата из Петербурга письма, в которых всегда много места уделено событиям литературным и журнальным. Не съездить ли в Острогожск? Вихрем... Птицей... Молнией...
Долго не раздумывая, Рылеев повернул лошадь и дал ей шпоры. Извилистая дорожка, что петляла по Лысой горе, будто вдруг ожила и зашевелилась гигантской змеей, стараясь захлестнуть в петлю скачущего по ней. Любой донской казак позавидовал бы лихости артиллерийского офицера, его умению править конем, его молодецкой посадке.
У подошвы горы, где проселок круто поворачивал на Острогожск, он едва не столкнулся с Федором Миллером и братьями Густавом и Федором Унгерн-Штенбергами.
— Кондратий, а мы тебя искали по всей слободе! — воскликнул Миллер. — Почему один? Почему не сказался нам? И почему так возбужден? А где твои прелестные ученицы? Сливицкий наш день и ночь бредит Верочкой.
Рылеев осадил лошадь.
— Полно, Федя, ты, по-моему, сам возбужден куда больше, нежели я.
— Да, Кондратий, ты прав. Знаешь, наш командир решил перессорить между собою всех нас.
— Хотел бы я знать, каким способом? — усмехнулся Рылеев. — Не таковы мы, ребята, чтоб служить для потехи чьей-либо!
— Сухозанет способен на любую подлость! — воскликнул Миллер. — Суди сам... Стало известно, что всех младших он представил к повышению чинов в обход старших!
— Не может этого быть, Миллер? — не поверил Рылеев.
— Клянемся честью, все верно! — подтвердил Федор Унгерн-Штенберг. — И это о делается с единственною целью — перессорить между собою офицеров. Верно, он почувствовал к себе оппозицию. Что нам делать? Как быть, Рылеев?
Рылееву было теперь не до поездки в Острогожск.
Все четверо спешились, стреножили лошадей, пустили их пастись по траве, а сами сели на сизый, продолговатый камень, до половины вросший в землю. Камень был теплый.
— Распри и раздора между нами, офицерами, надо избежать любой ценой, — после раздумья заговорил Рылеев. — Мы, как и до этого, при всех наших бурных спорах, при всех умствованиях, при всем несходстве во многих суждениях, должны остаться единой дружной семьей и все сделать для того, чтобы проучить Сухозанета. А если он не остановится перед подлостью, то обнажить его подлость перед всеми.
— Но как это сделать? — хмурясь, сказал Миллер, больше всех негодовавший на командира.
— Мы опасаемся, что он уже успел расколоть нас на два лагеря, — заговорил с курляндским акцентом Густав Унгерн-Штенберг. — Младшие, незаконно представленные к повышению чинов, могут взять его сторону. И они уже, кажется, так и поступили.
Рылеев задумался. Сорвал росшую около камня седую метелку полыни, размял ее в пальцах. Повеяло горьковатым, но освежающим, приятным полынным запахом.
— Дадим отпор Сухозанету, — сказал Рылеев. — И не только дадим отпор, но и проучим его на будущее. Надо спокойно, даже внешне безразлично, узнать настроение младших, что представлены к повышению чина. Главное вот что: чувствуют ли они себя сделавшими для службы что-либо отличное противу тех своих товарищей, которые обойдены? Сделать это надо уважительно, учтиво, без горячки и шума, на что мы, порой, в том числе и я, бываем великие мастера.
— Ну, а если младшие скажут нам, что они не чувствуют себя сделавшими для службы что-либо отличное противу своих товарищей, то что это нам даст в противоборстве с Сухозанетом? — спросил Миллер, не понимая хода мыслей Рылеева.
— Это даст нам возможность единой семьей вступиться за нарушенную нашим командиром справедливость! Получив такой ответ от младших, представленных к повышению чина, мы, старшие, но обойденные, вместе с ними все пойдем к Сухозанету...
— И загоним его в угол! — подался к другу Миллер, готовый сейчас же бежать и в буквальном смысле исполнить свои слова.
— Федя, окунись в Дону и не горячись, — охладил его пыл Рылеев. — Лучше, если дело решится в нашу пользу без всякого загона в угол. Придем все к Сухозанету и сначала вежливо, учтиво, с достоинством укажем ему на вопиющую несправедливость.
— Ничего не добьемся... Он же дубина в мундире и со шпорами, — махнул рукой Миллер. — Или ты не знаешь этого сумасброда и интригана?
— Федя, успокойся, — с улыбкой посоветовал Рылеев. — Ежели после наших вежливых протестов командир не уймется и не откажется от несправедливости, то уж мы после этого с резким неудовольствием и опять же дружно, все вместе, докажем ему, как он несправедлив.
— Его и картечью не прошибешь, а все слова с него как с гуся вода, — предрек Миллер.