— Как хорошо нынче сказал Каразин, — мечтательно проговорил Рылеев. — Мраки веков минувших не могут быть возвращены! Справедливо, но при одном непременном условии: они не могут быть возвращены, если о них непрестанно предупреждать и напоминать современникам грозным поэтическим словом...
Бестужев подхватил друга под руку, сказал горячо:
— Так начнем же, Рылеев, бить в вечевой колокол!
Взволнованные, они долго шагали молча. Холодным заревом пылало небо с западной стороны. Когда подошли к дому Рылеева, Бестужев сказал как-то уж очень серьезно, не похоже на него:
— Вот что, Коня... Я всю неделю буду занят службой. В субботу буду у тебя. Надо поговорить.
— Хорошо, Саша, буду ждать.
Тревожно и радостно билось сердце Рылеева, когда он поднимался по лестнице к себе. О чем так серьезно хочет с ним поговорить Бестужев? Еще ранее туманные намеки Александра породили у него предположение, что в столице существует какое-то тайное общество... Мысль о принадлежности к нему Александра Бестужева Рылеев отбрасывал — слишком легкомыслен, несдержан в словах был Александр, не в пример своим старшим братьям. Принадлежность к тайному обществу обязывает к иному поведению...
И все же... Он был так серьезен, когда обещал прийти поговорить в субботу.
В дверях его встретила Наталья, пополневшая и похорошевшая после недавних родов.
— Наконец-то! — сказала она. — Я почему-то так тревожилась за тебя...
Он улыбнулся и поцеловал жену.
7
В квартире было тихо. Работалось хорошо. В окно заглядывало яркое солнце, решившее своим сиянием проводить вьюжливый холодный февраль с его косыми дорогами. Рылеев вот уже раз десятый переписывал думу «Артамон Матвеев», на которую он возлагал большие надежды. Думе предстояло быть обсужденной на одном из заседаний Вольного общества любителей российской словесности. Это обсуждение имело решающее значение для молодого поэта — будет или не будет он удостоен чести быть избранным членом-сотрудником Общества. Хотя дума «Артамон Матвеев» в начале месяца и была опубликована в «Русском инвалиде», однако поэт после разговора с Александром Бестужевым решил еще раз переиначить уже опубликованный текст. Фактически председатель Вольного общества любителей российской словесности Федор Глинка предупредил Рылеева о той строгости, с которой «староверы» встречают некоторых молодых писателей, не скупясь на самую суровую и не всегда оправданную критику. Булгарин, тертый калач, предсказывал Рылееву полный триумф, но сдержанней был Александр Бестужев.
За письменным столом застал друга штабс-капитан Бестужев. Он, как и подобает молодому щеголеватому драгуну, вошел в комнату к поэту твердым гвардейским шагом, сияющий, румяный с мороза, неистощимый на остроты и каламбуры, полный дерзких и чаще всего неисполнимых замыслов.
— Здравия желаю «Артамону Матвееву» и его другу Кондратию Рылеусу, — потирая захолодавшие на морозе руки, проговорил Бестужев, подсев к Рылееву. — Ну, а как, Коня, решил распорядиться судьбой Ермака Тимофеевича? Спас? Бросил еще раз на «презренного царя Сибири Кучума»?
— Похоронил в Иртыше. Жалко, но что же делать. Даже слезы брызнули из глаз, когда перечитал перебеленное...
— Прочитай еще раз! Хочу послушать! Дорогу — Ермаку! Артамона Матвеева — временно в темницу, но не забивая в железа...
Рылеев на память прочитал «Смерть Ермака».
Бестужев какое-то время не открывал смеженных век уже после того, как умолк голос поэта. Он чувствовал, что не диво и ему, драгуну, прослезиться от охвативших душу радости и волнения.
— Вот это Ермак! Вот это да! Ни одного слова ни убавить ни прибавить! Ты первый воздвиг нерушимый памятник от имени всего русского народа покорителю Сибири! Доныне о Ермаке знали немногие, отныне и на века его будет знать весь народ! А Сибирь, а могучий бурный Иртыш как верно тобою схвачены! Только в обстановке такой суровой природы и мог развернуться богатырский характер Ермака! И за это я тебя, милый мой друг, обнимаю! Целую! И готов короновать той же короной, которой Державин короновал дерзновенного Пушкина!
Рылеев пришел в смущение от такой неожиданной похвалы.
— Что ты, что ты, я не могу соперничать с Пушкиным... Я его безгранично люблю... И учусь у него... Я в лучшем случае — только его сносный ученик.
— Я на твоем месте дал бы полную отставку с приличным пансионом мятежному боярину Артамону Матвееву, а на его место назначил вольного казака Ермака. Казаку можно ввериться. Казака можно выпустить с казацкой светлой саблей против нынешних петербургских скотов, что душат в зародыше всякое честное слово! — мятежно советовал штабс-капитан.
— Уже невозможно произвести такую замену: чтение «Артамона Матвеева» объявлено в календаре всем господам почетным, действительным и членам-сотрудникам Вольного общества, — отвечал Рылеев. — Да было бы и трусостью с моей стороны убояться суровой критики старших и более опытных друзей российской словесности...
— И в их числе почетных членов: фон Фока Максима Яковлевича, Милорадовича Михаила Андреевича, Евгения митрополита Киевского и Галицкого, Булгакова Константина Яковлевича? — иронизировал Бестужев. И вдруг хлопнул себя по лбу: — Ба, совсем забыл! Слышно, будто собираются на ближайшем заседании Вольного общества представить на рассмотрение и одобрение действительных членов труды по словесности графа Аракчеева!
Трудно было понять, смеется он или говорит всерьез.
— Какие же сочинения графу Аракчееву выдвигать? Он же не граф Хвостов, — в тон другу, без улыбки сказал Рылеев.
— Как какие? А приказы и инструкции по военным поселениям! — воскликнул Бестужев. — Только бы представили, а в одобрении и общем избрании я не сомневаюсь... Да и как сомневаться, если Вольное общество превращают в свою вотчину староверы Шишковы, Гречи, Измайловы...
— Приказы и инструкции принадлежат не Аракчееву, а перу его секретарей, — дополнил Рылеев. — А впрочем, чему удивляться? Если митрополит Евгений и фон Фок своими именами украшают список почетных членов Вольного общества, то почему бы не засверкать в этом созвездии и звезде Аракчеева? Недавно рассказывали, будто граф Аракчеев пригласил к себе в петербургский деревянный дом вместе графа Хвостова и Греча. В присутствии всех своих адъютантов он взял графа Хвостова за ухо и стал таскать, приговаривая: «Вот тебе, вот тебе, сенатор, за твои безделки, чтобы ты впредь был умней!» А Гречу вручил записку и сказал: «А ты, гога-магога, с этой запиской поезжай прямо к полицмейстеру Горголи, там тебя выпорют, а об исполнении пускай Горголи донесет мне рапортом!» — «Покорнейше благодарю, ваше превосходительство!» — был ответ Греча. Взял записку и поехал...
Анекдот этот, что в разных вариациях ходил по городу, совсем развеселил Бестужева.
— Правильно, бей староверов! Вольное общество должно стать нашей крепостью!
— Согласен! Но как их оттеснить?
— Прежде всего чаще ставить на обсуждение наши работы и задавать тон собраниям! А мы мало выдвигаем своих работ. Ленимся или робеем?
— Лени ни грана! Да и робким я, например, себя назвать не могу. Семья, заботы очень мешают... Батово наше — а в нем и всего-то сорок худых и добрых дворов — совсем захирело... Нищета. Поглядишь на крестьян — сердце кровью обливается... И помочь нечем, сам концы с концами не свожу. Дом наш пришел в полную ветхость, нужно запасать лесу, возиться с починкой. Доходов никаких. Службы подходящей не нахожу. Иной раз гляжу в глаза Наталии, которой я поклялся всю жизнь посвятить ее счастью, гляжу, улыбаюсь, а у самого мрачные мысли кровь леденят... Впрочем, что это я разнылся? Нос вешать, впадать в уныние и отчаяние не собираюсь, дружище! Пока жив, буду бороться за счастье.
— Твоя Наталья стоит того, чтобы посвятить ей всего себя. Ты счастливец! Ты имеешь самое высокое человеческое право, выше и приятнее которого ничего нет и не может быть — право гордиться своей женой! И я рад за тебя! За вас обоих! И за малютку вашу! Только такая, как твоя семья, и может быть у настоящего поэта! Прочное супружеское счастье — неиссякаемый источник вдохновения и оплот высокой нравственности! — Бестужев встал за спиной Рылеева, положил руки ему на плечи и стал по-мальчишески тормошить друга. — А я ветреник! Балы, обеды, танцы, театры, улыбки, томные вздохи... А любви настоящей, большой, подобной твоей, у меня нет. Бог не дает, чем-то я согрешил перед ним... О Софье я тебе рассказывал... Моя первая любовь сверкнула метеором и сгорела в падении. И вот сердце ветреника, рано во всем разочаровавшегося, ныне похоже на заброшенный дом!