Вполне готовый в дорогу, граф, словно шальной, вбежал в портретную, все стены которой были завешаны портретами российских государей, опустился на колени перед портретом Александра.
— Доволен, батюшка мой, доволен... Наконец-то свершается желанное... Премного доволен... Было мне наслаждение любезным моим Гру́зином горше каторги... Пора, пора нам с тобой за дело приниматься... А кому же, кроме нас с тобой? Некому. Мы не примемся за дело — Россия осиротеет без нас... Ты ждешь меня с нетерпением, а я лечу к тебе с еще большим нетерпением... Ты мне навек предан, а уж я-то тебе и на том свете обещаю быть верным слугой, верным другом и образцовым рабом в рабех... Встанет ныне на пути моем к тебе гора каменная — грудью прошибу, разольется море — вплавь переплыву, возгорится огонь до небеси — сквозь огонь пройду, чтобы нынче припасть к сапожкам твоим и оросить их слезой верного раба твоего!
Громыхая по паркету новенькими необношенными генеральскими сапогами, он поспешил к парадному, где уже стояла карета, заложенная восьмериком, с кучером на облучке и двумя вершниками с плетками в руках. Аракчеев вез с собой в столицу приемного сына своего Мишеньку Шумского.
— Пшел! — крикнул Аракчеев, захлопнув дверцу кареты.
По его зверскому виду опытный кучер понял, что нужно графу. Вершники замахали плетками, кони рванулись — и карета понеслась по Новгородской дороге. А впереди, удаляясь с каждой минутой, скакали двое верховых, чтобы заблаговременно оповестить всех станционных смотрителей о приближении аракчеевского поезда.
Накануне прошел дождь, и на дороге было много луж, в колеях остекленело блестела мутная вода. Из-под колес с шумом на обе стороны летели брызги и ошметки грязи.
Лошади неслись во весь опор, такой гоньбы не помнила эта видавшая виды дорога. Но Аракчееву временами казалось, что кучер и вершники недостаточно усердны, он яростно дергал шнурок, протянутый из кареты к кучеру, и бранился грубо, площадно, не стесняясь присутствием сына.
Временами граф смежал веки, со стороны могло показаться, что он дремлет. Но он не дремал. С закрытыми глазами, думалось ему, быстрее летит время, скорее укорачивается расстояние, отделяющее его от Таврического дворца.
Он вспоминал все свои многочисленные поездки из столицы в Грузино и обратно, чтобы сравнить самую быструю езду с нынешней. Когда же он мчался с такой же ошеломительной быстротой? Вспомнил... Вернее, он никогда и не забывал об этом.
Аракчеев заговорил с сидевшим рядом Мишенькой:
— Вот так же однажды я спешил из Гатчины в Петербург. В те времена дороги были еще хуже...
— Почему спешил? — спросил Мишенька.
— О ту пору я служил начальником артиллерии Гатчинского гарнизона, имел уже чин подполковника. Императрица Екатерина Вторая, бабка нынешнего императора, дышала на ладан. И уж никакой надежды не осталось на ее выздоровление. Император Павел Петрович перед своим вступлением на престол прислал за мной нарочного в Гатчину с повелением, чтобы я скорее ехал к нему в Петербург. Я вскочил в коляску и поскакал, что было силы. Весь в пыли предстал перед императором. Он с минуту смотрел строго мне в глаза, потом обласкал меня и сказал сердечно, как отец сыну: «Тебе верю. Ты не изменишь и впредь мне. Служи верно мне и престолу нашему». С этими словами он взял меня за руку, подвел к своему сыну Александру Павловичу, что ныне властвует со славою нами, вложил мою руку в его руку и сказал: «Будьте друзьями. Навсегда. На всю жизнь. До гроба. И даже там, за гробом!» Мы обнялись с великим князем и по-братски поцеловались. Александр, видя, что я весь в пыли, в грязи дорожной, с кротостью ангельской спросил: «Верно, ты за скоростью белья чистого не взял с собою? Пойдем ко мне, я тебе дам». Мы пошли с ним в его покой, и тогда дал он мне свою рубашку...
— И ты ее износил? — простодушно спросил Мишенька.
— Не-е-е-т, братец мой, разве можно мне, недостойному, износить такую драгоценность! — отвечал граф. — После я у него ту рубашку выпросил навсегда... Она хранится у меня как зеница ока. При бессменном карауле...
— В шкатулке?
— Да, в богатом ящичке. Завещаю тебе, мой друг, когда я умру, надеть ее на меня и в ней похоронить. Тот, кто нарушит это мое завещание, будет трижды проклят. А ящик, когда вынете из него царскую рубаху, поставьте на вечное хранение в ризницу в нашем гру́зинском соборе. Да не нарушьте же моего желания! — Голос графа сделался властно-угрожающим. — Помнят пусть все, кто после моей смерти в живых останется: мне и на том свете господом богом будет дано власти больше, нежели другим, я и там сумею взыскать с любого, кто провинится передо мною на этом свете.
Мишенька с удивлением смотрел на графа, испытывая смутный страх перед ним, хотя ни в чем и не был виноват.
— Моя бескорыстная долголетняя служба трем государям не пропала. В 1797 году благодетель мой император Павел Петрович произвел меня в генерал-майоры. В Анну Первой степени, Александра Невского, поместье Гру́зино и достоинство барона... — Аракчеев нахмурился и надолго смолк, должно быть вспомнив что-то очень неприятное. После паузы снова заговорил: — А через два примерно года после кратковременной отставки назначен командором ордена святого Иоанна Иерусалимского, командующим гвардии артиллерийским батальоном, инспектором всей артиллерии и был возведен в графское достоинство. Прилипни язык мой к гортани моей, если не помяну моих благодетелей на всяк день живота моего!
Дорога то петляла среди болот, то выпрямлялась, как отшнурованная, лежала на высокой дамбе, с обеих сторон обсаженная деревьями.
На пути показалось большое село, двумя посадами раскинувшееся на пологой горе. Под горой, где дорога круто поворачивала в сторону, в луже возилась куча босоногих деревенских ребятишек — они возводили из грязи запруду. Среди них было двое слепых: мальчик и девочка с личиками, обезображенными оспой. Они хоть и не принимали участия в возведении запруды, но близость к сверстникам и сверстницам грела слепцов теплее солнца.
С горы ураганом мчался аракчеевский поезд — его издалека давно научились узнавать старый и малый.
— Поезд! Задавит! — закричали мальчишки и кинулись с дороги в разные стороны.
Слепые растерялись и побежали в ту сторону, откуда летел аракчеевский экипаж. Еще минута — и они оказались под копытами лошадей...
Аракчеев сидел с закрытыми глазами. Он и не заметил, что на дороге остались лежать раздавленный насмерть слепой мальчик и с переломленным позвоночником слепая девочка.
Но Мишенька заметил, что кого-то задавили, и сказал об этом отцу. Аракчеев лениво открыл глаза, но не захотел оглянуться.
— Нам надо спешить, государь ждет меня с нетерпением. — И опять задергал шнурок, протянутый из кареты к кучеру. — Спишь, каналья!.. Гог-магог, сучий зять, собачья масленица!.. Ужо тебе задам...
В Таврическом дворце приезда Аракчеева ждал царь. Никто из приближенных не знал, в каких тонах написано пригласительное письмо, и царь не хотел, чтобы кто-нибудь и когда-нибудь проведал об этом. Он не сомневался, что появлению Аракчеева в Таврическом дворце и в Царском Селе будут не рады не только генералы, министры и сенаторы, но и все три великих князя, особенно Николай Павлович, к которому Аракчеев относился с высокомерием.
На столе перед скучающим царем лежало письмо, давно уж полученное им от адмирала Мордвинова. Оно нашло царя за границей во время похода и было им отложено в долгий ящик, и не только отложено, но основательно забыто. Никто бы об этом письме, вероятно, никогда и не вспомнил, если бы адмирал не прислал царю повторное. Царю поневоле пришлось заняться письмом. Но это скоро утомило его, и он утратил всякий интерес к мордвиновскому посланию, требующему умственных усилий и некоторых, хотя бы начальных, экономических знаний от читающего. Царь показал письмо Гурьеву, но Гурьев, прохладно относившийся к адмиралу Мордвинову и его экономическим идеям, не нашел в письме ничего серьезного. Рядом с адмиральским письмом ждал высочайшей подписи манифест по случаю полной победы над Наполеоном, сочиненный другим адмиралом — это уже по выбору самого царя — адмиралом Шишковым.