Рамону приходилось летать так часто, что у него со временем выработалась своя система, позволявшая сводить к минимуму неблагоприятные последствия длительных перелетов. Во время полета он ничего не ел и не прикасался к спиртному; к тому же давно научился засыпать в любых условиях. Человек, способный спать на зазубренной скале где-нибудь в Эфиопии при температуре в сорок два градуса или в природной оранжерее дождевых лесов Центральной Америки, при стопроцентной влажности и многоножках, ползающих по всему телу, мог заснуть даже в пыточном кресле, которое на советских «Илах» почему-то называлось пассажирским сиденьем.
Так что, когда он сошел с трапа самолета в гаванском аэропорту Хосе Марти, по его ощущениям, была зимняя московская полночь, а не благоуханный карибский полдень, хотя тропическое солнце и палило, заставляя его легкую спортивную рубашку прилипать к спине и подмышкам. Там он пересел на самолет местной линии, старую винтовую «Дакоту», которая и доставила его в Сьенфуэгос.
Вытащив свой багаж из здания местного аэропорта, он долго торговался на стоянке с шофером одного из такси, Бог знает когда собранного в Детройте; наконец сговорились, и машина выехала в направлении военного городка Буэнавентура.
По дороге они обогнули сверкающие воды бухты Кочинос и миновали музей, посвященный историческому сражению, которое когда-то здесь разыгралось. Сердце Рамона всегда наполнялось гордостью, когда он вспоминал свою собственную роль в этой славной победе, одержанной над американскими варварами; несомненно, это было одним из его высших достижений.
Уже смеркалось, когда такси остановилось у ворот буэнавентурского лагеря. Дневные занятия подходили к концу, и колонны парашютистов полка имени Че Гевары направлялись обратно в казармы. Это были элитные войска в коричневой форме, способные вести наступательные действия в любом районе земного шара, однако на последнем заседании Политбюро в Гаване было решено готовить их специально для отправки в Африку.
Рамон задержался на минуту, чтобы посмотреть на проходившую мимо него колонну. Молодые солдаты, юноши и девушки, маршировали под одну из старых революционных песен, которую он так хорошо запомнил еще с тех горьких дней в Сьерра Маэстра. Она называлась «Земля обездоленных», и при ее звуках мороз пробежал у него по коже, хотя все это было так давно. Он подошел к проходной и предъявил свой пропуск в сектор, где проживали офицерские семьи.
На Рамоне была спортивная рубашка, легкие хлопчатобумажные брюки и сандалии на босу ногу, но сержант, охранявший ворота, уважительно отдал ему честь, увидев его имя и звание. Ибо Рамон был одним из восьмидесяти двух героев, чьи имена заучивали в школах и распевали в каждом винном погребке по всей Кубе.
Его коттедж ничем не отличался от других таких же домиков с двумя спальнями, плоскими крышами и глинобитными стенами, выстроившихся в ряд под пальмами, прямо над берегом моря. Между длинных изогнутых стволов тихо мерцала голубая гладь бухты Кочинос.
Адра Оливарес подметала узкую переднюю веранду; когда Рамон был еще в ста шагах от нее, подняла голову, увидела его и тут же придала лицу бесстрастное выражение.
— Добро пожаловать, товарищ полковник, — тихо произнесла она, как только он ступил на веранду, и, хотя тут же опустила глаза, он заметил промелькнувший в них страх.
— Где Николас? — спросил, поставив чемодан на цементный пол. Вместо ответа она бросила взгляд в сторону пляжа.
Группа детей резвилась у самой кромки воды. Их пронзительные крики не мог заглушить даже громкий шелест пальмовых листьев, колеблемых свежим пассатом. Все дети были в плавках и купальниках, их коричневые тела лоснились от загара и морской воды.
Николас стоял чуть поодаль от остальных; Рамон узнал его и почувствовал, как что-то защемило в груди. Только недавно, в этот последний год, он начал воспринимать его как сына. А до этого — просто «ребенок», в своих отчетах для управления называл его «ребенком Красной Розы». Но как-то незаметно «ребенок» превратился в «моего сына», правда, только в мыслях. Он ни разу не произнес эти предательские слова вслух, не говоря уж о том, чтобы написать их на бумаге.
Рамон спустился с веранды и не спеша направился к пляжу, пробираясь между пальмами. Дойдя до отметки полной воды, уселся на невысокий волнолом и стал наблюдать за сыном.
Николасу только что исполнилось три года. Для своего возраста — очень развит. Наверняка будет высоким; его руки и ноги уже сейчас были длинными и худыми, без какого-либо следа детской пухлости. Он стоял, выдвинув вперед одну ногу и перенеся на другую весь свой вес, одна рука на поясе, в позе, вызывавшей ассоциации с «Давидом» Микеланджело.
Интерес Рамона к сыну проснулся только тогда, когда стало окончательно ясно, что тот необычайно одарен. Воспитатель в лагерном детском саду не уставал им восторгаться. Мальчик говорил и рисовал так, как будто был намного старше. До того Рамон не принимал активного участия в воспитании ребенка. Ограничился тем, что устроил Адру Оливарес и Николаса в этот военный городок через ДГА в Гаване. Адра теперь была лейтенантом государственной безопасности.
Этого звания также добился для нее Рамон. Ей необходимо было иметь офицерский чин, чтобы иметь право на проживание в одном из коттеджей в Буэнавентуре и чтобы Николас мог посещать ясли и детский сад для детей военных.
Первые два года Рамон вообще не видел сына, хотя сообщения из военного госпиталя и отчеты из министерства образования постоянно лежали у него на столе, когда он готовил послания для Красной Розы. В конце концов эти отчеты и прилагавшиеся к ним фотографии возбудили его интерес. Он решил съездить из столицы в Буэнавентуру.
Казалось, ребенок его сразу узнал. Он спрятался за ногами Адры и испуганно поглядывал оттуда на Рамона. В последний раз он видел своего отца в выложенной белым кафелем операционной военного госпиталя в Буэнавентуре, когда Рамон руководил процедурой его «демонстративного» утопления перед видеокамерой, которая должна была сломить Красную Розу и окончательно подчинить ее. Николасу тогда было всего несколько недель от роду. Он просто не мог запомнить этот случай — и все же реакция при виде Рамона была слишком явной, чтобы принять ее за простое совпадение.
Но вот что в самом деле застигло Рамона врасплох, так это собственная ответная реакция на этот детский испуг. Он давно уже привык к тому, что люди трепещут от одного его взгляда. Ему крайне редко приходилось прибегать к наглядной демонстрации своей силы и жестокости, чтобы внушить страх окружающим; но в этом случае все было по-иному.
За всю свою жизнь, если не считать матери и двоюродного брата Фиделя, он не испытывал сколько-нибудь серьезной привязанности ни к одному человеческому существу. Всегда считал это одним из своих главных преимуществ. Никакие личные чувства или пристрастия не могли повлиять на него. Все его решения и действия основывались исключительно на трезвом, холодном расчете. В случае необходимости он мог без малейших колебаний пожертвовать старым, испытанным товарищем и впоследствии не испытывать по этому поводу никаких бессмысленных и ослабляющих волю сожалений. Мог нежно и самозабвенно ласкать в постели прекрасную женщину, а через несколько часов не моргнув глазом отдать приказ о ее ликвидации. Он приучил себя быть выше всех этих жалких человеческих сантиментов. Столько лет выковывал себя в сверхчеловека из железа и стали, настоящего ленинца, превратил свое тело и свою волю в смертоносное, остро отточенное сверкающее оружие — и вот, совершенно неожиданно, в этой стали обнаружился изъян.
«Крохотный изъян, — утешал он себя, сидя на волноломе в лучах жаркого карибского солнца и наблюдая за сыном.
— Трещинка толщиной в волосок на сверхпрочном клинке; и то потому, что он часть меня. Кровь от моей крови, плоть от моей плоти, залог моего бессмертия».
Он заставил себя еще раз вспомнить во всех подробностях ту сцену в военном госпитале. Перед его мысленным взором вновь возник младенец, извивающийся в сильной руке врача; он явственно услыхал его отчаянный визг, визг возмущения и ужаса, его прерывисто затрудненное дыхание, когда мокрая маленькая головка показывалась над водой. И это воспоминание не заставило его содрогнуться.