Пытаясь не обращать внимания на звуки ударов плоти о плоть позади себя, девочка сжимает узкую деревянную ручку и поворачивается, как змея, к своему отцу, который все еще замахивается – хотя и устало – на ее брата. Она замечает, что руки Грега больше не подняты и не защищаются, а безвольно лежат по бокам. Глядя на его забрызганное кровью лицо, Дженни тогда подумала, что ее брат мертв. Убит.
С воем она делает выпад, вонзая острие прямо в открытое горло отца, все ее естество уже сжалось в экстазе при мысли о том, что она увидит кровь старика, хлещущую из шеи.
Она даже не понимает, что улыбается.
В воспоминаниях все происходит так, как и на временной шкале, по которой они с братом сейчас путешествуют. Она ударяет своего отца один раз в шею, а другой – в глаз. Он умирает. Они закапывают его тело и убегают, никогда не возвращаясь.
Жизнь продолжается.
Однако сны (особенно проклятые кошмары) не подчиняются таким правилам, как время и реальность, в отличие от воспоминаний. У снов свои правила – какие-то хорошие, другие плохие. Во сне можно быть замужем за совершенно другим человеком, а не за тем, кто спит рядом; можно быть профессиональным спортсменом и удивляться, как такой маленький мальчик смог попасть в команду; можно воплощать в жизнь самые смелые фантазии или окунуться в самые худшие страхи.
Или можно умереть ужасной смертью, даже если на самом деле ты остался невредимым.
Когда Дженни чувствует железную хватку отцовской руки на своем запястье, а острие ржавой кирки все еще висит в трех дюймах от его пульсирующей яремной вены, ее накрывает изумление.
«Но все было не так»,– размышляет сбитая с толку часть ее сознания. И когда он поворачивает к ней свою большую голову, его седая стрижка аккуратно уложена над невозможными красными глазами, а весь его открытый рот заполнен тысячью крошечных букашек, Дженни не торжествующе смеется, а кричит от ужаса, ее здравый смысл обрывается где-то вдалеке, как вскрытая вена; лопнувшая шина на мчащейся спортивной машине.
И когда маленькие черные жучки начинают сыпаться из этого ужасного рта, ползая, как крошечные паучки, по щекам и подбородку ее отца, вниз по шее и вверх по волосам, кажется, что Дженни может лишь кричать, и кричать, и кричать.
– Может, поцелуешь папочку? – рычит существо над ее избитым и, скорее всего, мертвым братом-близнецом. (И да, прости, воспоминание, но в этой версии, как видишь, глазницы Грега превратились в месиво, как помятое крыло, один глаз лопнул, как разбитое яйцо, небрежно пролившееся на треснувшую скулу, и он абсолютно точно не дышит в этой новой и исправленной версии заношенного видеоряда Дженни, в изменившей ее жизнь сцене отцеубийства и свободы).
Дженни тянет и тянет, но рука существа, держащего ее, существа с огненно-красными глазами и ртом, полным извивающихся мокрых насекомых, слишком сильна – невероятно сильна.
Внезапным рывком он выворачивает руку, и Дженни чувствует, как хрустит кость в ее запястье. Она и так кричит, силясь спасти жизнь и рассудок, но когда эта боль поражает ее нервную систему, ей удается перейти на последнюю передачу, последний уровень ужаса, тихо покоящегося на задворках ее сознания. Он пробуждается, разрывая ее мысли в клочья и раздирая горло, когда она падает на колени, беспомощная и борющаяся с потрясением, которое наверняка испытывают все проклятые, когда встречаются с дьяволом, а пламя начинает обжигать подошвы их ног, поспешно поднимаясь вверх.
Ее глаза выпучиваются, когда лицо приближается. Красные глаза сияют голодом, а жуки вываливаются изо рта в таком количестве, что ими покрыто все лицо существа. Дженни наблюдает, как они скользят по руке отца, той самой, которая сжимает ее собственную, затем чувствует, как они щекочут ее обнаженную кожу, устремляясь к телу, лицу, рту.
– Ну давай, сладенькая. Ты знаешь, я тебя люблю,– говорит ее покойный отец хриплым, почти неразборчивым голосом, и когда его рот шевелится, жуки вываливаются гроздьями, некоторые раскалывает то, что казалось зубами в пасти монстра.
Дженни пытается взывать о пощаде, когда лицо ее отца прижимается к ее. Эти жуткие красные глаза заполняют ее поле зрения; он воняет гнилой, сырой землей, как выкопанный труп.
Когда его губы накрывают ее, крик прерывается вторгшимся языком, зловонным дыханием и кишащей массой насекомых, беспорядочно карабкающихся в ее рот, безжалостно кусающих за щеки, за язык, а множество проталкивается в ее сдавленное, затихшее горло.
Его тело давит на ее обнаженную плоть, толкая вниз; ее охваченный паникой, разбитый разум кричит ей, что она…
* * *
…задыхается насмерть.
Педро давится чем-то, застрявшим в горле, затем с трудом сглатывает; горькая струя песчаной жидкости скользит по задней стенке языка, вызывая рвотный рефлекс. Он просыпается, потирая лицо, испытывая отвращение ко вкусу во рту. Он сплевывает в грязь, металлическая вывеска «Кока-колы» протестующе трещит, когда вес его тела переносится на старый облупившийся алюминий. Длинные волосы зализаны назад теплым потом. Мозг чувствует давление, словно раздулся и давит на внутреннюю часть черепа, на глазные яблоки, закупоривает носовые проходы.
В импровизированном навесе, который он соорудил на заднем дворе в тот день, устав делить комнату с армией братьев, сестер и незнакомцев, душно. Он больше не ребенок, который переодевается на глазах у кучки сопливых предпубертатных мальчишек и девочек, а последние постоянно щебечут о косметике, о том, что у них скоро появятся сиськи, и о тайне месячных…
– АЙ! – кричит он.
Какая-то хрень меня укусила.
Педро садится на потертой койке и сбрасывает стеганое одеяло. Все равно чертовски жарко.
– АЙ! Черт! Ай-ай-ай! – Теперь по нему что-то ползает – много «чего-то». Он чувствует их на обнаженных руках, ногах, под рубашкой, на плечах, груди, животе и бедрах.
Тяжело дыша, с первым проблеском паники в мозгу, он начинает ощупывать свою плоть. И стряхивает что-то со своих ног… насекомых?
Потом они снова кусаются, и ему кажется, что все его тело охвачено огнем.
– Твою мать! – кричит он, теперь уже всхлипывая; испуганный и сбитый с толку, боль обжигающая, темнота непроглядная, а жара гнетущая.
Надо убираться отсюда!
Педро стоит, все еще водя по рукам и одежде, что-то щиплет его ступни, икры, спину и предплечья. Грудь и шею.
Он сходит с вывески на сухую траву, отталкивается от синего брезента, готовый броситься к дому за помощью.
Но брезента нет.
Вместо него здесь стена. Прочная, как в доме.
– Что за черт? – говорит он в замешательстве, думая, что, может, случайно развернулся в темноте и по ошибке врезался в одну из фанерных стен. «Слишком хорошо все обустроил»,– думает Педро, и его мозг хватается за последнюю каплю легкомыслия, чтобы оставить все несерьезным, чтобы острие полномасштабной паники не вонзилось слишком сильно, не проникло в здравый смысл, не испортило процесс принятия решений.
– Так, ладно,– говорит он и поворачивается, делает три шага, вытянув руки.
Еще одна стена.
– Это невозможно! – кричит мальчик, ударяя кулаком по стене, которая сделана не из брезента и не из фанеры. «На ощупь как бетон!» – думает он, и мозг сразу же переходит в режим паники.
Укусы не становятся сильнее, но и не слабее. Он чувствует, как насекомые заползают в его длинные волосы, щекочут кожу головы, но пока не обращает на это внимания. Пока отключает эту хрень. Потому что, если он подумает об этом – правда подумает,– вообразит армию маленьких сердитых жучков, ползающих по его гладкой коже, под одеждой, по скальпу, запутывающихся в прядях волос… Что ж, тогда он окончательно сойдет с ума.
– Фонарик,– говорит Педро, выжимая последнюю силу воли, чтобы голос звучал ровно, несмотря на ощущение под босыми ногами – ощущение, что он ступает на что-то, что точно не трава, грязь, матрас или даже дерьмовая алюминиевая вывеска «Кока-колы». Что-то, что чертовски похоже на движение.– Мне просто нужно найти фонарик, и я смогу выбраться,– говорит он, но теперь в его голосе слышится легкая заминка. Пауза в записи. Ошибка в воспроизведении.