Виновато потупившись, Федька старалась не отвлекать его от дела — ни голосом, ни движением, ни чрезмерной живостью выражения лица. Если бы была Федька девушкой, такое смирение кого угодно могло бы тронуть, но Федька оставалась юным подьячим, хилым и даже болезненным, что явно не прибавляло ей привлекательности. Потому и смирение её было не показное, а подлинное, она чувствовала неловкость, она понимала, что навязывается, но отпустить Прохора с миром не могла. Как не могла признаться в своих тревогах и страхах, в том ужасе, который внушала ей надвигающаяся без Вешняка ночь.
И сверх того не знала она толком, чего держаться: бояться ли ей беспомощным страхом девушки или деятельным, предприимчивым страхом юноши. Она колебалась между мужеством и беспомощностью и, не умея остановиться на чём-нибудь окончательно, лишь усугубляла своё положение.
— Ну так, — сказал Прохор и ещё раз вздохнул, — с огня начинается и огнём кончается. Если ты в море с казаками в чайке, там горит фитиль, один на всех. В виду турецкого берега высекут огонь. В поле тоже бывает у кого разжиться огоньком. Но всегда нужно иметь свой: трут и огниво. Хороший сухой трут, он у тебя готов для похода, ты его ни на что не тратишь. На печи у тебя трут припрятан, только для поля. Баба полезет — по рукам.
— И ты тоже — по рукам? — неожиданно спросила Федька.
Ого! как отозвался он на это невинное замечание: запнувшись, отстранённым взглядом — такая в этом взгляде открылась пропасть между казацким полковым пятидесятником и хилым подьячим!
— Трут, кремень и огниво, — повторил он, подчёркивая ровным голосом, что вопроса не слышал. — Давай трут, огниво, где у тебя что?
Федька и рада была, что он не стал отвечать, кинулась искать. В избе бросился ей в глаза пистолет, замок которого представлял собой и кремень, и огниво в одном устройстве, а затравка — порох на полке. Высечь огонь с помощью колесчатого пистолета сущая безделица, но стыдно было бы теперь признаваться в притворстве — пистолет ведь машина хитроумнейшая, не в пример фитильному мушкету. Воровато оглянувшись — Прохор поднимался по лестнице, — она поспешно сунула железную штуковину под лавку, накрыла ушатом и, только казак ступил на порог, изобразила поиски.
Прохор оглядывался в избе, и, пока Федька, в растерянности позабыв, где у неё что, зря поднимала пыль, шарила там и здесь, что-то шумно отодвигала, спросил про хозяев. Историю Елчигиных Прохор не знал, но Вешняк, которого Федька сумела изобразить в нескольких словах, его тронул, он слушал с участием, похоже, искренним.
— Вот нету, — пожаловалась Федька, — поздно, а нету. Я уж извёлся весь.
— Прибежит, — махнул Прохор, — на то и мальчишка.
Потом он стал помогать в поисках и наконец нашёл всё, что требовалось: кремень у него был свой, железный брусок достал из подпечья, а трут — сушёный древесный гриб в берестяной коробочке, обнаружил на печи — раз только руку протянуть. После этого успеха он должен был составить себе не лестное мнение о Федькиной хозяйственности и сообразительности, но ничего не сказал.
Вообще он перестал торопиться, а когда начал рассказывать (пришлось спуститься во двор), то и сам увлёкся. Прохор всё проделывал основательно: высек искру, устроил фитиль в жагре и показал, как крепить: недожать нельзя, пережать плохо, выдвинуть далеко — фитиль не попадёт на полку, а коротко будет торчать — потухнет. На всё у него была в запасе житейская заметка. При этом Прохор не повторялся, и можно было понять, что, несмотря на множество необходимых отступлений, уложится в полчаса.
— Полку закрыл, — глянув в глаза, он закрывал полку, Федька послушно кивала. — Порох обдуть из всех щелей — это понятно, тут и говорить нечего, где останется, вспыхнет от фитиля. Важно вот что: если стрелять не сразу, щели надо замазать, чтобы случайная искра не попала, не высыпался порох. И от воды тоже. Ну, чем замазать?
— Воском, — сказала Федька.
— Хорошая мысль. Воск липкий. Не всегда под рукой. Чем ещё, когда воска нет?
— Глиной, — уже не так уверенно предположила Федька.
— Глина высохнет и обсыплется, а если мочить, замочишь и порох. Ну? Что ещё? Что всегда под рукой?
Весело стало Федьке на этом уроке, она заложила руки за спину:
— Чем?
— Дерьмом.
Он посмотрел спокойно и строго. Это был учтивый человек, обладающий той внутренней учтивостью, которая при любых обстоятельствах помогает сохранить достоинство самому и поддержать достоинство другого.
Всё же Федька не знала, что сказать. Она попросту промолчала.
— Пищаль осеклась — худо. А в походе быть, да не измазаться — не получится, — сказал Прохор ровным голосом. — Как прижмёт, с головой в грязь нырнёшь, с макушкой. И побрезговать не сообразишь, как уж там. А впрочем, — усмехнулся он, натолкнувшись на новое соображение, — ваши-то на смотр выйдут, не в поле. У кого фитиль не горит, кто замок потерял, другой вместо пуль козлиные катышки заряжает. Одно название, что пищаль, лучше бы уж кочергу брал — таскать легче.
Имел ли он в виду непосредственно Федьку или рисовал обобщённую картину подьяческой бестолочи, ясно было, что в море с собой выгребать под турецкие пушки он Федьку брать бы поостерёгся. Однако, как бы там ни было, поправок на никчёмную Федькину личность Прохор не делал и продолжал объяснять без послаблений.
Потом осталось только выстрелить. В дуле порох, и пыж прибит шомполом, и пуля опущена, и снова прибит пыж ровно в меру, сколько нужно, предосторожности приняты, и всё готово. А уж на жагру нажать каждый дурак сможет.
— Ну, что? — повернулся Прохор. — Выстрелишь? — Мушкет он поставил на подсошек, фитиль подобрал петлёй в руку и даже прицелился — вниз, в сторону огорода. — На бери!
Шут дёрнул её тут за язык; сказалась, может быть, наконец подспудная досада от того добродушного, но снисходительного тона, который усвоил Прохор, не озаботившись нисколько разнообразием, но так или иначе, она возразила неожиданно для себя с глупой ухмылкой:
— Чего зря пулять! Замажу щели хорошим свежим дерьмом и оставлю до смотра.
Он посмотрел с лёгким недоумением и... и поверил. Поверил, что эта скудоумная предусмотрительность всерьёз. Затушил фитиль, затянув его обратно в крепление жагры, молча снял мушкет с подсошка и поставил к амбару.
Федька уже раскаивалась. Она видела, что Прохор разочарован. Будто возникла между ними дружеская связь, тонкая, уязвимая для неосторожного движения связь и вот... оборвалась.
По именно потому, что Федька почувствовала обрыв, она не смогла справиться с приступом упрямой придури и не пошла на попятную. Ещё не поздно было исправиться. Но она молчала. Прохор поскучнел, засопел что-то невнятное, не совсем понимая, что тут делает и зачем распинался.
— Жена, наверное, ждёт — не дождётся, торопишься, — проговорила Федька очередную глупость, уже не краснея. Копейка, как известно, тянет к копейке, а глупость к глупости — сходные предметы имеют свойство собираться в одном месте и там друг подле друга трутся.
— Нет, жена не ждёт, — сказал он, чуть помедлив: — Это я жену жду.
— И давно?
— Семь с половиной лет.
В словах его не было дружеского доверия, лишь принуждение — его совершает над собой человек, который не хочет поддаваться неприязни и потому пытается сохранить видимость дружеских отношений. Но в отношениях уж ничего не осталось — пустая оболочка, труха.
— А где жена? — спросила Федька.
— Не знаю, — ответил он почти грубо и вышел со двора.
Федька притворила калитку, заложила засов. Потом опустилась на корточки, скользнув спиной по столбу. Кажется, хотелось плакать, но не заплакала, а хохотнула беззвучно и долго не шевелилась.
Трудно было вспомнить, как под влиянием прихоти она упустила человека, который пришёл к ней на ночь глядя с мушкетом. Глядя на ту самую ночь, которой она всё больше боялась. Возникло сильное подозрение, что переменчивую историю взаимоотношений с Прохором Федька породила собственным воображением, придумала и за себя, и за другого человека, вполне невинного. Запутавшись, истончила тонкости до исчезновения всякой значимой сущности. И вот оборвалось, сидит одна — приказный недоумок. Дьяк Иван сказал: дурак.