— Батяня дал, — сказала Полукарпик, выставив из-под красной полы кафтана жёлтый сапог с зашитым вверх носком. — А ты думал новые? Четырнадцать лет сапогам — никто не поверит!
Федька глянула на сапоги, действительно хорошие, вздохнула, окинула взором красный кафтан — совсем новый; от лежалого, мятого прямыми складками сукна пахло духовитыми травами, и достала ключ, чтобы запереть калитку.
— Я сказал батьке, что за тобой зайду, — болтал Полукарпик по дороге, — он велел за тебя держаться. Посольского, дескать, обратно потом в Москву заберут, и он ещё, гляди, большим человеком станет. Так ты, сынок, за него держись. Свой человек в приказе — половина дела.
— Это батяня велел тебе так всё мне и передать слово в слово? Ты его правильно понял? — осторожно спросила Федька, покосившись на новоявленного друга.
— Ну да... — протянул Полукарпик обескураженно.
В простодушии его проступало нечто по-своему даже и привлекательное. Было это, во всяком случае, простодушие, а не что иное. Простодушие девственного, молодого и, как всё молодое, простительного себялюбия. И Федька, уже сложившая в уме несколько красочных, далеко идущих обещаний, ограничилась, однако, коротким, лишённым издевательского смысла сообщением:
— Иван Борисович сказал, через год, как его сменят, заберёт меня с собой в Москву.
Этого было достаточно, чтобы Полукарпик воспрянул:
— А давай друг дружки держаться, в беде и во всём. Друг друга чтоб не покинуть, и держаться всегда за один.
Поскольку Федька от возражений воздерживалась, новый её приятель беспрепятственно продолжал, размахивая пустыми концами рукавов.
— Я ведь, знаешь, привык, чтобы меня за ухо таскали. Да, да! — подтвердил он, встретив недоверчивый взгляд. — За ухо. Батя, мамаша, оба брата, братан — тётки Дарьи сын. И ты можешь.
— Прямо так хватать и вертеть? — Федька с сомнением глянула на розовое от жары ушко под меховым околышем, понизу мокрым от пота.
— Ну уж, ты скажешь — прямо! — возразил Полукарпик не без обиды. Он быстро сходился на короткую ногу и после недолгих объяснений выказывал уже всё разнообразие обиходных чувств. — Не сразу, да и не прямо! Вот сейчас, к слову, на пиру у Подреза...
— У кого? — поразилась Федька.
Полукарпик тоже остановился, уловив неладное.
— У Подреза, — повторил он не совсем твёрдо: Федькино удивление лишило его уверенности. — А что? У Подреза. У Дмитрия Подреза-Плещеева. Он ссыльный патриарший стольник. А как воевода насел, разругались они, так сразу к нам побежал — куда денется? Станешь тут поить каждого.
— А воевода? Он как на это посмотрит? — спросила Федька, нащупывая предлог повернуть сейчас же назад.
— Зверев-то не пошёл. Сука он, Зверев, сразу ябедничать. А Шафран пошёл, все пошли. Что нам и воевода?! Всех-то небось не перебьёшь! Что зря-то кулаками махать!
Федька кусала ноготь.
— Пошли, — уныло сказала она. И они двинулись дальше в логово ссыльного патриаршего стольника Подреза-Плещеева, на которого насел воевода и который спаивает подьяческую братию, которая, в свою очередь, укрепила сердца мужеством стоять за один.
— ...До последнего подьячего! — плёл околесицу воинственно возбуждённый Полукарпик, ни мало не задумываясь, что имеется лишь один соискатель на это обязывающее звание — сам Полукарпик. Совокупная мощь и слава подьяческого племени в его представлении сообщала «последнему подьячему» род неуязвимости. Впрочем, как человек положительный, Полукарпик принимал на случай осложнений и свои собственные меры. Предусмотрительность заставила его заранее застегнуться и зашнуроваться с головы до пят. Рассудительность подвигла обратиться к Федьке с развёрнутым предложением союза.
— Друг дружку, значит, чтобы не выдать! — говорил последний подьячий и подёргивал головой, стряхивая с бровей пот. — Вот меня понесло, повело, потащило — нет остановки! Глаза как у дяди Якова стали — во! — Полукарпик заморгал не столько страшно, сколько беспомощно, потому что должен был ещё поправлять сползающую на глаза шапку, и понять, каков же он будет в час разгула, было не просто. — Толкаешь тогда в бок. Подобрался — и локтем! — Он чувствительно пихнул Федьку, она отстранилась. — И шепчешь на ухо: чего тебе мамаша велела, чего заказывала?
— А без тычков что, не опомнишься?
— Э! — вздохнул Полукарпик, отёр лицо и горестно поглядел на мокрый конец рукава. — Бог видит, да нам не скажет! Одна надежда: поучил бы по-братски. Кто там за мной присмотрит! А я тебе в ноги за то не поленился бы поклониться.
Испугав осторожно ступавшую с коромыслом на плечах бабу — коромысло её отягощали кипы мокрого, стиранного в реке белья, — Полукарпик бухнулся на колени, придержал шапку и ударил челом о покрытое засохшей грязью бревно мостовой.
— Яви такую милость, государь мой Фёдор, — не смахнув со лба грязь и мелкий мусор, продолжал он. — Запомни ведь только, что сказать. Что, мол, отцовский ты сын, Полукарпик. И отец твой, и дед, Полукарпик, дело разумели, копейку нажили, и голым никто из кабака не приходил.
— Так... А если чего запамятую? — с любопытством спросила Федька, когда Полукарпик встал.
Но малый лишь отмахнулся, не желая последствия Федькиного своевольства и обсуждать:
— Нет уж, пожалуй, государь! Лучше не скажешь! Ты уж пожалуй, запомни. Дед, мол, копейку нажил, отец прибавил, и ты не спивайся! Я, может, свинья, я, может, хрюкать. А ты за ухо! Я отбиваться, а ты терпи!
Федька ухмыльнулась и щёлкнула приятеля по носу:
— Ладно уж! Рассчитывай на меня!
Как всякий хищный организм, разросшийся двор Подреза начинал заедать соседей. Сначала был поглощён крошечный участок бездетной вдовы, который прилегал к Подрезовому подворью со стороны сада. Вдова получила отступного, которого при некоторой бережливости должно было хватить на полтора года тихого пьянства, и сгинула. Ограду разломали, гнилой амбар разобрали на дрова, избу превратили в людскую кухню. Приобретение само по себе ничтожное: ни трухлявый амбар, ни просевшая крышей избёнка Подреза не занимали — калиточка, хлипкая калиточка в заросший сорняками проулок стояла перед умственным взором ссыльного патриаршего стольника, когда он готовил захват. Эта калиточка, открывавшая запасной ход в места дикие и безлюдные, и погубила вдову, ничуть не подозревавшую о преимуществах малозаметной тропинки через закиданный сметьем овраг. Другого соседа, оборотистого семейного торговца, сгубило не пьяненькое благодушие, а, напротив, в высшей степени трезвая предприимчивость. Он заложил Подрезу двор за сорок пять рублей и, после гибели семисот запорожских и донских казаков в устье Кубани, лишился всех денег и надежд: сто пятьдесят рублей, которые торговый человек вложил в предприятие казаков в расчёте на известную долю добычи, утонули вместе со стругами и должниками. Выкупить собственный двор купец не смог, и, когда пришло время расплаты, Подрез разломал ограду. После чего ссыльный патриарший стольник стал владельцем трёх ворот сразу, двое выходили на главную улицу слободы, последние — в переулок.
Полукарпик, привыкший попадать впросак и в более простых положениях, ткнулся, понятно, не туда и стучал до тех пор, пока в двадцати шагах дальше по улице не открылась калитка и не появился вооружённый пищалью человек.
— Милости просим, — крикнул он от своих ворот. На изготовленной к стрельбе пищали приветственно дымился запал.
— Нам двор Дмитрия Подреза-Плещеева, — возразил оробевший Полукарпик.
— Милости просим, — миролюбиво повторил человек, опуская ружьё.
Нарядно одетые холопы, все с пищалями, толпились и во дворе; при появлении гостей они стали выстраиваться до высокого, на столбах и под крышей крыльца, где поджидал хозяин, и там же, на крыльце и подле крыльца скопились в немалом уже числе гости. Когда Подрез, оказывая Федьке и Полукарпику честь, шагнул на ступеньку вниз, холопы зашевелились живее. Федька, наоборот, остановилась и товарища своего придержала, дожидаясь, пока ленивая челядь образует пусть неровный, но отчётливый ряд. Холопы переминались, являя мытые, но едва ли приветливые рожи. И тут уж ничего нельзя было поделать, сколько ни выжидай, пока они станут в торжественный строй, — у одного рожа меченая шрамом, у другого подпалина — в костёр падал, у этого резаные уши, у того рваные ноздри, последнего, наконец, несчастная жизнь перекосила, и он с самым зверским выражением лица задубел. Федька соизволила двинуться, Подрез шагнул на ступеньку ниже и улыбнулся шире.