— Хо-хо! — издал он трубный носовой звук, но дальше, за боевым призывом этим ничего не последовало. Подрез поёрзал на скамье и отстранился в свою очередь, как бы желая обозреть Федьку наново.
Она молчала, подтверждая тем самым сказанное.
— Смело! — проговорил наконец Подрез. — Отважный ты хлопец, Феденька. Не зря тебя к Васькиному извету приставили. Начитался врак-то, а? Что? Начитался?
Упираясь кончиками ногтей, словно брезгуя и коснуться, Федька подвинула от себя кошелёк.
— Она, Ульянка, курва твоя, и отравила. Положила сулемы в уху из белорыбицы. И тому полгорода свидетелей.
— Что же они все рядом стояли, когда она сыпала? — глумливо спросил Подрез.
— Выходит так. Если она полгорода обошла, советуясь, травить ей мужа или не травить.
— Да? — осведомился Подрез. — И что же мудрецы эти ей присоветовали?
— Советовали не травить. Подруга её, Марфутка, что ли, и пономарь...
— Васька Родионов, — подсказал Подрез, — старый дурак.
— ...Тоже травить не велел. И отец её духовный Семён Христом богом заклинал.
— А я, выходит, велел, она и отравила. Так что ли?
— Ефим-то Телепнёв, Ульянкин муж, поел рыбки и умер. Вышел на двор под поветь к коновязи — тут его и скорчило. Только к стене прислонился — и всё.
— Враки!
— Что враки? Умер или не умер?
— К чёрту Ульянку! Она, сука, за то в преисподней гореть будет. Я говорю: враки! Какого дьявола ты мне вонючие эти враки под нос суёшь?! — рассвирепел Подрез. — Ты кто такой? Кто ты такой? — закричал он, вскакивая и перегибаясь через стол.
— Ссыльный посольский подьячий Фёдор Иванов сын Малыгин, — отвечала Федька.
Раздувая трепетные крылья ноздрей, Подрез смотрел испепеляющим взглядом... Но образумился. Помолчав, заставил себя вспомнить прежний язвительный, свысока, но как бы необязательный разговор.
— А если ссыльный, и если подьячий, и за воровство тебя сюда сослали, то какого чёрта?.. Какого чёрта! За измену тебя сослали, ты государевы тайны немцам продавал! Истинно сказано в Писании: блюдитеся от псов!
Выходит, Подрез хорошо был осведомлён о Федькином и Федькиного брата совместном прошлом. Мудрено ли, впрочем, когда столько народу подслушивало вчера разговор с Патрикеевым!
— Дай сюда челобитную воеводы, у тебя извет, — примирительно сказал Подрез, совершенно уже собой владея, и взгромоздился бедром на стол — каковая непринуждённость (опираясь одной рукой о столешницу, ссыльный представитель рода Плещеевых доверительно склонился к собеседнику) свидетельствовала, надо полагать, о готовности незамедлительно, с обычной для Подреза стремительностью предать забвению прошлые и будущие недоразумения.
Федька молчала, опустив глаза.
— Ну, давай-давай — не красная девица! — свойски толкнул её в плечо Подрез. И когда Федька не ответила и на это (если не считать ответом отрицательное движение головой), он сказал: — Могу я знать, в чём меня обвиняют?!
— Можешь. Составлю для тебя список слово в слово.
— Сейчас давай.
— А сейчас нет.
Дёрнув подбородком, Подрез выпустил сквозь зубы воздух и долго сидел потом, согнув дугой рукоять плети.
— И в списке будут имена челобитчиков? И кого князь Василий приписал мне щедрой рукой в сотоварищи?
— И тех, и других, — подтвердила Федька.
— Хорошо. Мы друг друга поняли, — сказал Подрез, распуская плеть. Деньги твои.
— Я за переписку гривну беру.
— Ничего. Остальное плата за беспокойство. Сделаешь список — воевода тебе этого не забудет.
— Если узнает.
— Если узнает, — согласился Подрез. Он по-прежнему сидел на столе и поигрывал гибким концом плети. — Вот какое дело, — продолжал он затем, — я людей по запаху чую. От кого чем смердит. А к тебе принюхаться надо. Не поймёшь что. Запах какой-то... пряный, что ли... — Подрез и в самом деле повёл носом, посунувшись ближе. — Что-то собачье, Феденька, не пойму что... Покумекать надо. Мы ведь с тобой, Феденька, не раз ещё обнюхаемся. Сколько ни петляй, а всё ведь ко мне придёшь. Не хочешь играть — девка есть. Свеженькая девка, ой, свежая — тебе в пару будет. Недавно я её у казаков, что с-под Азова пришли, купил. Козочка пугливая. Козочкой от неё пахнет. Зинка-татарка. И кольцо в носу. Родители ей в Ногаях, видишь, поставили кольцо, потому как ихнему, ногайскому, богу посвятили. Чтобы бог-то её за кольцо водил. Ну а я тебе отдам — место всевышнего заступишь. Хочешь за кольцо держись, хочешь — за что другое.
Подрез наблюдал за Федькой с нарастающим любопытством: она краснела! А он ёрзал от этого в восхищении и только что не потягивал носом, исследуя будящий воображение запах.
— Зарок дал, — глухо возразила Федька, едва владея голосом, — не играть.
— Да разве я тебе играть звал? Играть — это уж как бог на душу положит. А татарка твоя. Отмою вот хорошенько, да под замок. Пока не придёшь.
Заливаясь мучительной, до корней волос краской, Федька отрицательно помотала головой.
— Нет, решено, — посмеивался, заглядывая ей в лицо, Подрез, — я Зинку на цепь посажу, аки змий мучить буду — пока прекрасный витязь ей цепи не раскуёт и пояс не развяжет!
Было это нелепо, невыносимо, но Федька, попавшись на каком-то не подвластном разуму чувстве, не могла с собой справиться. Костенеющим от неловкости и досады движением она потрогала лоб, чтобы спрятать глаза, но Подрез не отпускал, забавляясь её мучениями.
— Занятно было бы знать, какие ты ещё давал зароки, — продолжал он, язвительно улыбаясь, и достал, точнее она сама возникла невесть откуда, игральную кость. — Не дёшево тебе твои зароки стали, если верить, что про тебя судачат. Да, кстати, а как насчёт водочки? — Кость упала и, лениво перевернувшись на столе, показала высшее очко — четвёрку. — Лю-бим, — растолковал значение выпавшего числа Подрез. — Да. Винцом горячим и чернецы не брезгуют. Архиереи, строители тайн божиих, прикладываются, что уж нам? — Кидаю за себя! — объявил он, и Федька почувствовала, что, вопреки смятению, следит за игрой Подреза с любопытством. Высоко над столешницей он разжал кулак, кость стукнулась, мгновение задержавшись как будто пустым боком вверх... и опять волшебным образом перевернулась: четвёрка! — Ай-яй! — сокрушённо причмокнул Подрез. — Канул твой выигрыш, перебрасывать придётся... Так вот, Феденька, если кому случается зарок дать, я обычно водочкой пользую или мёдом. И в самых даже застарелых случаях весьма и весьма ободряюще действует!
Не встречая возражений, Подрез обречён был распространяться мыслью всё шире, но Федька, не столь захваченная Подрезовым красноречием, как сам вития, с надеждой и облегчением услышала на лестнице и потом на крыльце шаги. Наклонившись под притолокой, вошёл Иван Патрикеев. Подрез только теперь обнаружил дьяка.
— Воеводу стольника князя Василия ожидаю, — счёл нужным пояснить он, слез со стола, раздвинул губы в улыбке, превратив лицо в застывшую праздничную личину, которою и обращал к Патрикееву, поворачиваясь по мере того, как тот миновал сени.
— Иди, Дмитрий, не время, — строго сказал дьяк.
Подрез не стал пререкаться, снял с лица перестоявшуюся уже улыбку и повернулся к Федьке:
— А с тобой, друг мой любезный, прощаюсь ненадолго, потому как совершенно уверен, что у нас с тобой найдётся ещё повод для обоюдополезной и согревающей душу беседы.
Тронул её худенькое плечо, потрепал и чувствительно прищемил — едва приметил, что Федька стеснилась и как будто поморщилась.
— Снюхаемся мы с тобой, снюхаемся! — громко повторил он и кивнул Патрикееву, чтобы не оставить и дьяка в безвестности относительно своих намерений. — Так уж сошлось, что не разойтись, братец мой милый Феденька! Да что говорить, двадцать пудов мёда ставлено — шутка ли!
В наилучшем расположении духа Подрез сиганут через стол, преграждавший ему путь к двери, скорчит на пороге прощальную гримасу и, следовало надеяться, окончательно удалился.
На столе двусмысленным свидетельством Подрезовой приязни остался кожаный мешочек с деньгами.