А стало уже темно, при ясных звёздах и без луны. По городу постреливали. Эхом отдавался резкий сухой выстрел, по всем концам начиналась пальба и внезапно стихала до новой переклички пищалей и мушкетов. Едва ли это были столкновения, вернее всего (Федька имела возможность убедиться в справедливости такого предположения) московские стрельцы и мирские время от времени напоминали о себе — палили в воздух. Тенью обнаружились перед Федькой люди, пока она колебалась убраться с дороги или объясняться с неведомо чьим караулом, бахнул выстрел. В сиреневой вспышке она различила задранное вверх дуло, клякса тени распалась на отдельно стоящих людей, и снова черней прежнего сомкнулась мгла. Слышалось, как стрелок постукивает шомполом, перезаряжая пищаль. Краснели огоньки фитилей. Какую власть представляли эти люди, понять было затруднительно. Федька попятилась, свернула в проулок и там переждала, пока не миновали все, кто бы они там ни были.
Калитка снова валялась на земле, в окне теплел свет. Федька подняла тяжёлый деревянный щит и возилась до тех пор, пока не нашла, чем припереть калитку. Никто её не окликнул. Громада елчигинского дома замлела в нежилой тишине. С дурным предчувствием вступила Федька на лестницу.
Двери стояли нараспашку. Но Антонида была здесь. Спокойствие её при таких обстоятельствах следовало признать неестественным, но встревоженная Федька и тому обрадовалась, что мать Вешняка жива, здорова.
Выкладывая еду, Федька принялась бодренько тараторить и осеклась: в мерцающем свете фитиля, что плавал в грязной миске, она разглядела свои деньги, оставленные прошлый раз копейки. Не заметно было, чтобы Антонида к ним прикоснулась. На что они в таком случае вдвоём питались? Выходила ли Антонида за хлебом?
Женщина потянулась к пирогу и неуверенно глянула, будто не знала, отдаст ли Федька кусок. Худенькая, круглолицая, с тёмными дугами удивлённых бровей, она казалась запуганным ребёнком. И, как ребёнок, молча схватила пирог, с голодной поспешностью стала есть, заслонившись от чужака плечом. Тянулась, брала, не поднимая глаза, и снова отворачивалась от Федьки; что не успевала отправить в рот, складывала на коленях. Про мужа не вспомнила.
Он лежал на лавке, вытянувшись. Когда Федька зажгла и поставила свечу, стало яснее, обозначилась запрокинутая голова. Пугающая это была неподвижность, без дыхания. Федька тронула руку...
Мёртв.
Рука похолодела, похолодела давно.
За спиной застывшей Федьки вздыхала Антонида, она ела жадно, причавкивая и шмыгая носом. Сейчас только Федька сообразила, что женщина не произнесла до сих пор ни слова.
— Умер? — сказала Федька так, будто имелись сомнения и оставалась надежда. Странный то был вопрос, но совсем дико звучал бы любой ответ на него.
Антонида перестала жевать.
— Ты зачем это говоришь? — глухо промолвила она.
Федька приподняла застылую руку Степана, боязливо коснулась лба. Щёки запали, а закрытые веками глаза, отчётливо выпуклые, казались преувеличенно большими.
Постояв, Федька решилась обернуться.
— Молись, Антонида, бог облегчит твои страдания.
— Тише! — отвечала та, страдальчески сведя брови. — Тише! Ты мне мешаешь!
Прикрыв глаза, женщина слабо поморщилась. Казалось, она прислушивалась к досадливо ускользающим голосам. Должна была замереть и Федька, чувствуя, что самое лёгкое её движение коробит что-то в тех невесомых сферах, где обитает Антонида. Лежала, однако, на Федьке тягостная обязанность вернуть женщину на землю.
— Степан умер, — мягко напомнила она.
С плаксивой раздражительностью Антонида скривилась.
— Это оттого, что воздух поднялся. — Неприятно ей было объяснять очевидное. — Сначала к потолку, в самый верх... — недовольное движение пясти. — Степан не умел без воздуха.
Антонида не нуждалась в Федькином внимании и говорила лишь потому, что начала говорить и слово цеплялось за слово: призрачный мир, в котором витала Антонида, оплетался словами.
— Столько грохоту, всякой дряни... — жаловалась она мимо Федьки. — Я слышала оттуда, как ты грохотал во дворе. Зачем столько шума? Я знала, что ты придёшь. Когда придёшь, почему придёшь... Да и скучно на вас смотреть — из-за чего вы так беспокоитесь. Мне-то зачем? Я вас давно похоронила. — Она слабо махнула рукой. — Опять сюда возвращаться, да всё заново? Ещё раз? Зачем?.. — Антонида подняла глаза, тускло блестящие в жёлтом свете свечи. — Люди слепые, — сказала она, — право, смешно. Всџ тыкаются, тыкаются, толкают друг друга, а прямо-то ходить не умеют. Там видно, где я была, сразу всё видно. Всё одновременно. Все люди и суета их. Вот это вот их недоумение. Сверху-то видно... — Антонида сплетала руки. Она испытывала плаксивое раздражение, столкнувшись с необходимостью донести до туго соображающей Федьки простые истины, которые не нуждались ни в доказательствах, ни в объяснениях. — Мелко-мелко у вас тут всё понапихано, мелко понапихано, — с болезненной гримасой она совала в воздухе пальцем, — очень много. А сверху видать. Кто жил, живёт, кто будет жить — как на ладони. У вас тут такая теснота, невозможно подвинуться. Всё, что будет, оно уже есть и прошло. Всё, ну... все несчастья, все счастья — всё уже было, состоялось, и от этого страшная теснота и неразбериха. Как вы живёте? Все уж давно мертвы. Я ведь оттуда видела: и смерть, и рождение... Вся эта чепуха. А там... Там не бывает вот этого... — Мучительно сморщившись, покрутила рукой: — Прошло, будет — этого нет. Это у вас. Здесь. А там... Там — всегда. Каждый день — всегда... Так хорошо, так покойно... и привольно так, просторно... Душе там просторно, несуетливо. Понимаешь?.. А с вами остаться, в тесноте? От тесноты вы всё время друг друга давите. Писк стоит, неприятно... От вас такой писк, неприятно смотреть, как вы давитесь. Противно. Гадко это всё, этот писк, когда вас давят... Нет, что же я? Не вернусь. Сюда?.. Я ведь Там Его встретила, — продолжала горячечным шёпотом Антонида, наклоняясь к Федьке. — Он обратил мне глаза в душу и показал, где у меня болит и отчего. Он сказал, чтобы туда попасть, нужно пройти девять ступеней страдания, а я прошла только восемь. Но Он меня возьмёт. Обещал... А сюда? Сюда вернуться? Зачем?
Во взгляде Антониды читалось недоумение.
— Антонида, — сказала Федька тихо, — ты там была... Ты сверху видела, наверное. Сына своего Вешняка видела. Где он сейчас?
Лицо Антониды исказилось, взгляд метнулся, и вся она пошатнулась, будто приняв удар сердцем.
— Боже! — проговорила женщина. — Боже! — Она неровно, тяжело задышала. — Какой ты дурак! Какой он дурак! Безмозглый. Безумный. Бесстыдный. — Кулачки стиснулись, голос взлетел к визгу. — Ты всё испортил! Ты пришёл... Я не звала тебя! Всё испортил, всё!.. — рухнула она голосом. Так упала, что и Федька ответным содроганием души ощутила толчок падения.
Антонида поднялась — с колен её посыпались объедки и целые куски пирога.
— Что ты наделал? — вскричала она, с нажимом выделяя каждое слово. Топнула, сорвала с головы кику, встряхнула, разметав льющиеся волосы, вцепилась в них руками и завыла.
— Тоня! — пыталась Федька вступиться в этот крик. Была она напугана и сама дрожала, устремилась обнять и получила жестокий тычок в лицо.
— Прости меня, Тоня! — воскликнула Федька. Шатнувшись под ударом, она едва его и почувствовала, бросилась на колени, молитвенно складывая руки. — Прости меня! — кричала она криком.
Антонида металась, задевая за стол, на котором вздрагивали, колебались два огонька, и со звериным воем раздирала себе лицо и волосы.
— Тонечка! — плакала Федька в жутком своём одиночестве. — Тонечка, это потому, что я... я люблю твоего сына. Я знаю, он жив!
— Молчи! — взвизгнула, мгновенно переменяясь, Антонида. — Заткнув уши, она судорожно зажмурилась. — Молчи! Не смей говорить! — сквозь зубы. — Я ничего не слышу. Всё равно ничего не слышу. Вонь сомнения... От тебя вонь, ты воняешь! Нет. Нет! — Она притопывала ногой, и в лице отдавалось злое усилие.
Рванула ворот верхней рубахи и ещё рванула. И так застыла, вцепившись в растерзанные края ткани побелевшими пальцами. Потом она открыла глаза и встретилась с Федькой. Протяжно вздохнула. Опустила взгляд на вырванные клочьями завязки.