Анри де Кампьон становится доверителен и откровенен, когда речь заходит о его дочери, маленькой Луизе—Анне[248]: это и семейный регистр, и книга удаления от мира, как характеризует это сочинение Бернар Беньо. Аббат де Мароль пишет о своих детских годах, а Фонтене—Марей посвящает рассказ о своей публичной жизни собственным детям, тем самым вводя его в частную сферу.
Исторические мемуары не следует путать с автобиографиями: последние появляются много позже и, в строгом смысле, не только отличаются от мемуаров, но противопоставляются им. По словам Филиппа Лежена, «автобиография — это ретроспективный прозаический рассказ человека о своем существовании, в котором он в основном сосредоточен на собственной жизни и на развитии своей личности»[249]. Рассказ о своем существовании, сосредоточенность на собственной жизни и развитии личности автора: эти три черты разительно отличают автобиографию от исторических мемуаров, где на переднем плане именно исторические события, а не личность.
Подневные записки и семейные регистры
Период расцвета исторических мемуаров, приходящийся на XVII–XVIII века, был также временем подневных записок и семейных регистров. Эти многочисленные, малоизвестные и до недавнего времени разрозненные источники предполагают иную, более скромную перспективу. В самом простом и базовом виде это счетные книги, и даже в более развернутых и богатых информацией версиях они все равно организованы вокруг баланса прихода и расхода. В отличие от мемуаров, они заполняются ежедневно, день ото дня; следуют простой схеме, обусловленной ритмом и самыми прозаическими аспектами материального существования, бытовыми жестами обыденной жизни; используют элементарные, повторяющиеся языковые формулы.
Как мне довелось писать о дневнике Губервиля[250] — и это наблюдение относится ко всем текстам такого типа, — подневные записки и семейные регистры дробят происшествия и длительность на ряд кусков настоящего времени, чей максимальный размер равен одному дню. Такое восприятие времени фрагментирует любое событие, лишает его целостности, превращая в беспорядочное нагромождение мазков, не связанных друг с другом какой–либо литературной формой. Эта базовая разновидность письма, исключающая повествование, описание и какие–либо стилистические прикрасы. Неудивительно, что дневники и семейные регистры не относятся к разряду литературных произведений. Как писала Элизабет Бурсье, «по отношению к тем, кто в XVII веке делал такие ежедневные записи, никогда не применялась категория литературного творчества; никто никогда не просил этих авторов удовлетворить любопытство широкой публики, открыв ей доступ к своим монотонным и скучным заметкам. Исторические воспоминания и, позже, исповеди и автобиографические дневники пишутся для того, чтобы быть опубликованными — порой сразу же, порой через существенный промежуток времени, но в любом случае не для того, чтобы прозябать в неизвестности. В отличие от них, дневники и семейные регистры долго не вызывали ни малейшего интереса, пока не стали источником Для историков и этнологов»[251].
Что нам дают семейные регистры? Нередко богатство мелких и крупных деталей позволяет ощутить прошлое: огонь поблескивает в кухонном очаге, и Жиль де Губервиль сидит рядом с ним. Комната — отнюдь не интимное пространство, но место домашнего общения, причем с раннего утра, еще до того, как хозяин встал с постели. Книга находится не в библиотеке, но в руках у хозяина, который февральским вечером читает ее вслух. Ощущение не только домашней жизни, но и того, что происходит за стенами дома; не только внутренние поступки, но и внешние, поскольку они тоже относятся к частному существованию. Книга приватного пространства и приватного времени, в которой указываются часы и четверти часа, но одновременно и части литургического цикла: дни святых, годовые праздники, движение солнца. Книга, в которой пусть изредка и лишь мельком, но появляются чувственные — слуховые, осязательные — впечатления. Наконец, книга телесного опыта, здоровья и болезни, описываемых не учеными речами, а с помощью прямых помет.
Однако семейные регистры отличаются не только богатством, но и нищетой. Пусть вас не вводят в заблуждение их толщина, размеры, длительность наиболее примечательных образчиков. В большинстве случаев мы имеем дело с несколькими листками, небрежными и вскоре иссякающими записями или же с подобием деревенской хроники, где отмечаются крестины, свадьбы, похороны и мелкие местные происшествия, но нет ни намека на приватность. Это скупой документ и по своей структуре, вне зависимости от актуальной величины: аскетическая форма, сухость выражений, отсутствие повествования, полное отсутствие доверительных признаний. Эти отличительные черты французских подневных записок тем более заметны, когда мы сравниваем их с английскими аналогами той же эпохи.
Эта литература требует особо внимательного обращения, и для ее правильного понимания необходима тщательная работа как с индивидуальными текстами, так и с сериями. К ней применимо наблюдение Кристиана Жуо, сделанное по поводу другого серийного источника[252]: каждый семейный регистр является самостоятельным произведением, хотя и принадлежит к определенному жанру. Поэтому речь идет не об их общем исследовании (даже простая катологизация остается делом будущего), а о постановке проблемы частной жизни с помощью нескольких репрезентативных свидетелей — Жиля де Губервиля и близкого к нему по образу жизни и ведению своего регистра Поля де Ванде. А также Шарля Демайассона, именитого гражданина Монморийона, что в Пуату; Пьера де Бурю, сьера де Паско, парламентского адвоката и нотабля из Ангумуа; двух сельских дворян, граждан Нима и Авиньона, Трофима де Мандона и Франсуа де Мерля. Из забвения также был вырван редкий семейный регистр, принадлежавший женщине, Маргарите Мерсье. Наконец, о приватном существовании реймского нотабля, современника и родственника Кольбера, рассказывает регистр Жана Майефера, купца из Реймса: текст известный и откомментированный, но никогда не рассматривавшийся с интересующей нас точки зрения[253]. В эту же эпоху множатся английские дневники, которым посвящено примечательное исследование Элизабет Бурсье.
Незаменимые свидетельства также обнаруживаются в мемуарах, посвященных частной жизни. Так, Жан Миго, школьный учитель из Мозе, был до глубины сердца поражен «драгонадами» в Пуату[254] и, уже в изгнании, написал и скопировал для каждого из своих детей рассказ о выпавших на долю их семьи испытаниях. Долго живший в изгнании Дюмон де Бостаке утешал себя памятью о прошлом, которое казалось ему безмятежным[255]. А Анри де Кампьон, всю жизнь посвятивший военной карьере, добровольно отходит от дел после смерти дочери, маленькой Луизы—Анны, и только тогда берется за перо: по выражению Бернара Беньо, это «мемуары удаления от мира». Вспомним и госпожу де Ла Гетт, одну из немногих дам, оставивших свои мемуары в тот век, когда письмо было прежде всего мужским занятием.
Но приватная словесность включает в себя и тексты, в разной степени посвященные другим людям, серьезно затрагивающие их частное и интимное существование: таковы записки медика, озабоченного соблюдением гигиены и сохранением здоровья пациентов, и записи слуги, посвятившего свою жизнь уходу за своим господином.
В рамках интересующего нас периода первая категория источников остается крайне малочисленной; правда, никто не занимался их систематическим поиском. Сохранившиеся образчики связаны с высшей точкой иерархии: это «Дневник здоровья Людовика XIII», который на протяжении 27 лет вел его придворный медик Жан Эроар[256], и «Дневник здоровья Людовика XIV», составленный тремя придворными врачами, Валло, Дакеном и Фагоном[257] и имеющий более отрывочный характер: это не столько подневные записи, сколько общие итоги. В обоих текстах мы видим короля в приватной ситуации, каковой является болезнь, что не имеет аналогов среди мемуаров эпохи. Еще более редки мемуары слуг и приближенных, поэтому приведем только пару примеров: дневник Дюбуа, камер–лакея Людовика XIII и Людовика XIV[258], которому потом подражали Антуаны, исполнявшие ту же должность; и мемуары госпожи де Мотвиль, камеристки и наперсницы Анны Австрийской[259].