Он даже допускает, что «распущенность древних греков», хотя и «внушает нам отвращение», все же содержит в себе зерно надежды. Если она, несмотря на «неравенство в возрасте и… различие в общественном положении между любящими», преодолевала эту пропасть, оставляя «красоту внешнюю» ради «красоты внутренней», духовной, то устанавливала между «более благородными душами» отношения, построенные на взаимном совершенствовании, подражании и просвещении. В таком случае «эта любовь заканчивалась подлинной дружбой».
Но если дружба выступает в качестве высшего проявления чувств, ассоциирующихся со «свободой воли», то сама она объясняется языком любви. Она возникает внезапно, как от удара молнии, между «людьми сложившимися», и отказывается брать «за образец ту размеренную и спокойную дружбу, которая принимает столько предосторожностей и нуждается в длительном предварительном общении». Она самодостаточна и приводит к взаимному растворению одной индивидуальной воли в другой, и наоборот, «ибо в нас не осталось ничего, что было бы достоянием одного или другого, ничего, что было бы только его или моим». Ее ни с чем нельзя сравнить, и она стоит выше любого долга; от нее невозможно «отступить», так как это предполагало бы возможность выбора. Такая дружба невыразима, поскольку не допускает других объяснений, кроме классического «потому, что это был он, и потому, что это был я» и «мы искали друг друга прежде, чем свиделись».
Соблазнительно увидеть в этом максимализме столкновение «модернизма» Монтеня с «традиционным» дружеством, тесно связанным с родственными и соседскими отношениями и определявшимся семейными интересами. И прочертить между ними траекторию, где в конечной точке располагается индивидуальная свобода, отсутствие детерминизма и заинтересованности, сначала ставшие потребностью и достоянием образованной элиты. А исходной точкой служат накладываемые группой ограничения, которым индивидуум не может не подчиняться, но из которых, по возможности, ему удается извлекать личную выгоду. При такой комбинации дружба действительно могла быть сопряжена с большей свободой, чем любовь, поскольку не обязательно входила в конфликт с долгом по отношению к семье и даже могла с ним совпадать. Свободный выбор друзей, будучи менее опасным, предшествовал и открывал путь свободному выбору супругов.
Но это привело бы к искажению перспективы: ни дружба с Ла Боэси, ассоциирующаяся с чистейшей и древнейшей стоической традицией, ни противопоставляемые ей «короткие и близкие знакомства, которые мы завязали случайно или из соображений выгоды» и которые требуют «сдержанности и осмотрительности», поскольку «узы, скрепляющие подобную дружбу, могут в любое мгновение оборваться», не связаны с семьей Монтеня. Эти узы также отражают предпочтения и решения зрелого человека, вовлеченного в политическую жизнь своей эпохи. Одной из его характерных черт была способность «завязывать и поддерживать на редкость возвышенную и чистую дружбу»[353]. Он «жадно» набрасывается «на пришедшиеся… по вкусу знакомства», а в «обыкновенных приятельских отношениях… несколько сух и холоден». Это не мешает ему получать удовольствие от общения «с красивыми и благонравными женщинами». Модель, о которой говорит Монтень, — это душа, состоящая «как бы из нескольких этажей», которая «чувствует себя одинаково хорошо, куда бы судьба ее ни забросила», способная без фальши и без труда переходить от одного регистра общения к другому. Во многом это предвещает растворение дружбы в той безличной и всеобъемлющей дружественности, которая, по мнению антрополога, свойственна современному обществу, состоящему из «пылевого облака» различных эгоистических побуждений[354].
Попробуем избежать ловушки, которую расставляют все эти рассуждения о дружбе, будь они обновленчески ми или пессимистическими, научными или литературными. У каждого времени и у каждого общества есть подобные сентенции, в которых, без сомнения, обнаружится похожее противопоставление экстраординарной дружбы и множества банальных дружеств. Изменения и различия располагаются на другом уровне — на уровне конкретных и недвусмысленных социальных практик, определяющих место и возраст, правила и обряды, права и обязанности дружбы. Именно ими задается индивидуальное и групповое поведение и стратегии, которые в XVI–XVIII веках меняются крайне медленно; настоящие перевороты происходят скрыто и гораздо раньше, поскольку семья ведет терпеливую и долгую игру. Уговорами, приручением и принуждением она приучает своих членов к исполнению тех ролей и задач, которые обеспечивают ее выживание и поддержание отношений с более крупными группами, будь то община или государство.
Западные общества, будь то сельские или городские, предпочитают не замечать или молчаливо принимать дружбу между теми, кто считается равными, даже если она возникает сама по себе. В ней видят взаимообразные отношения между двумя индивидуумами, всегда как бы «избыточные», а потому находящиеся вне семьи, или внутри посторонних для нее институтов — школы, групп сверстников, армии. Она предполагает определенную свободу: это не друзья, которых при рождении выбирают родители, близкие (как в некоторых культурах за пределами Европы, которые описывают этнологи) или определяет случай, в силу которого двое детей появляются на свет в один день. Порой отцы, чтобы еще прочнее скрепить свою дружбу, замышляют брак между своими детьми с самого их юного возраста. И, несмотря на изменившиеся обстоятельства, осуществляют задуманное, как это сделали в 1698 году два парламентских советника, Дре и Шамийяр, «близкие друзья», чьи супруги за двадцать лет до того «одновременно разродились, одна сыном, другая — дочерью». Но они не могут передать детям свою взаимную симпатию. Сын Дре вырастает «человеком отважным, но глупым, никчемным и грубым… и его жена не была с ним счастлива, хотя безусловно того заслуживала»[355].
Сен–Симон, полиглот, стратег и герой дружбы
Лучшим свидетельством многоликости дружбы и разнообразия ее языков, безусловно, являются мемуары Сен–Симона. Не стоит сводить все исключительно к эпизоду несостоявшего брака мемуариста с одной из дочерей герцога де Бовилье и пронзительному признанию, что «меня привело к нему не состояние, и даже не его дочь, которую я никогда не видел, но он сам меня очаровал, и я хотел жениться на нем и на госпоже де Бовилье». Тут надо помнить о начале и о последствиях этой истории. Бовилье «никогда не забывал, что его отец и мой были друзьями и что он сам оставался на дружеской ноге с моим отцом, насколько то позволяла разница возрастов, положения и образа жизни; и он выказывал мне большое внимание». Женатый на дочери Кольбера, герцог де Бовилье к тому времени уже был государственным министром, главой финансового совета и первым камергером. Для Сен–Симона результат оказывается таким же, как если бы желаемый брак состоялся: «Разговор закончился самыми нежными уверениями в близком интересе и в вечной Дружбе, обещаниями помогать мне советами и собственным влиянием в больших и малых делах, и с этого момента взаимно считать друг друга тестем и зятем, находящимися в самом тесном и неразрывном союзе». Этот духовный альянс, кроме того, позволит Сен–Симону заключить еще один, вполне реальный, с дочерью маршала де Лоржа. Но брак отнюдь не сделает его другом свояка и не помешает почти прекратить отношения с овдовевшей тещей.
Едва унаследовав титул после смерти отца и вступив в игру, восемнадцатилетний Сен–Симон получает двойной выигрыш. Но его к этому готовили загодя. Единственный сын почти семидесятилетнего отца, он выслушивал от матери (которой было под тридцать) «постоянно повторявшееся» внушение «о необходимости придать себе веса, насущной для молодого человека, вступающего в свет самостоятельно, сына фаворита Людовика XIII, чьи друзья уже умерли или не имеют возможности ему помочь, и матери, которую с юных лет воспитывала родственница, старая герцогиня Ангулемская… и выданной замуж за старика, а потому водившей дружбу только со стариками и старухами, не имея возможности завести знакомых своего возраста», которая потеряла всех близких, за исключением «двух никчемных братьев, причем старший в полном разорении». Для аристократической карьеры было недостаточно наследства, поскольку поддержание статуса требовало непрерывных трат, и тут дружба дублирует родственные и свойственные связи и сочетается с ними. Ею определяются границы более широкого, дополнительного круга поддержки, поскольку речь идет о системе, основанной на принципах обмена. Более того, дружба передается по наследству, как часть состояния: после кончины отца и матери их друзья должны продолжать покровительствовать сыну. Этот капитал, наращиваемый по ходу жизни (и отнюдь не выдаваемый загодя) при каждом поступке, при каждой встрече, требует тщательного управления и завещается наследникам.