Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Ночью Чипро сидел в темной своей каморке, обхватив руками колени, и грустно беседовал со своей кровью: «Не смогла прилично, как подобает, стоять рядом с гробом, дрянь никчемная, на одной струне играть не смогла, колодки, чего уж проще, и то не одолела… так как же ты смеешь теперь шуметь во мне, подлая!.. Ты ведь не слаще, чем кровь Тамамшева… Ну и заткнись, значит…» И Чипро бил себя, щипал — вот тебе, вот тебе… А утром, утром Чипро встал и зашагал — куда бы вы думали? — в церковь. В церкви каменные своды обдали Чипро холодным своим дыханием, и Чипро почувствовал себя самым праведным на свете человеком, он утратил ощущение своего сального неряшливого тела — его тело, казалось, постепенно обрело прозрачность. Да, да, Чипро показалось, что он стал словно бы прозрачным, ему показалось даже, что его не видно, что острый луч света, падающий из дверей, проходит сквозь него, что сейчас он и сам смешается со светом и вознесется… вознесется, воспарит и — и спустится в садах Ортачалы…

Чувства Чипро были светлы и чисты. Чипро взглянул на стены, на огромные глаза святых ликов, и ему показалось, что все сочувствуют ему и все озабочены исключительно его, Чипро, состоянием…

Из своего закутка вышел священник, и вместе со многими предметами в поле его зрения попал и Чипро. И святой отец поразился. Лицо Чипро было такое одухотворенное и возвышенное и такое выразительное, что телом тщедушный и никогда ничему не удивлявшийся священник подошел к Чипро и перекрестил его. Чипро зарыдал — как вам сказать, просто что-то очень искреннее, переполнявшее его хлынуло, полилось из него.

— Что случилось? — спросил священник у Чипро, забыв свой сан и то, где они находятся, спросил так естественно, как если бы на улице упал человек и он, священник, оказался рядом.

Чипро взглянул на священника, и взгляд его, открытый и просветленный, отпер дверь в душу священника, проник внутрь, и Чипро рассказал священнику про то, как у него дома умирает единственный сын, что его сын — это сын вселенной, что если он его потеряет, то уже никогда и никого не сможет любить… что сына он любит не только потому, что это сын, а просто — это та бусинка в человеческом ожерелье, которая если оборвется, то все ожерелье рассыплется.

Сын умирает, потому что мир суров, а бог — одинок…

Сукин сын Чипро и сам так верил в истинность своих слов, что ему не надо было искать и придумывать какие-то слова… Он был настолько естествен, что священник не почувствовал грубых тифлисских словечек, отдававших бранью, похожих на кашель и похрипывание…

Священник вошел вместе с Чипро в свою келью, обнадежил его как мог, потом предложил откушать… Но Чипро нельзя было терять ни минуты, Чипро должен был бежать спасать ребенка, он и сам уже в это свято верил, и Чипро отказался от трапезы.

Чипро вышел из церкви, крепко зажав в кулаке пять золотых рублей, и устремился — к ортачальским садам…

День едва еще занимался, а ортачальский «рай» только-только отходил ко сну… Еще какие-то голоса сохранились от ночи, скрипела дверь уборной, далекий лай раздавался…

И Чипро забегал, засуетился, стал крутиться волчком, внимательно и нетерпеливо ловя признаки пробуждения…

Тревоги

В одном котле варились молитвы и проклятья, кипели, булькали, сплавлялись, становились одним телом, одним понятием и назывались одним именем — Чугурети.

Чугурети был тифлисским кварталом, родным сыном Тифлиса, возможно средним, возможно старшим среди средних, но родным-преродным, кровным-прекровным… Своим небом, своей землей, своими свадьбами-обрядами — решительно по всему Чугурети был равным среди равных, чего-то больше, чего-то меньше — и все равно он был хорош, и, главное, он был подключен к кровообращению города, и чем он там был Тифлису — возможно сердцем или легкими или даже кишками — это не имело ровным счетом никакого значения. Что принадлежало ему, того никто не мог у него отнять, и он был весьма собою доволен, он казался себе Монмартром, а может, Монпарнасом. Он был радостен и трезв на рассвете, вечером, как полагается, под хмельком, а по ночам здесь скрипели кровати и раздавался кашель. Что ему принадлежало — то его было, и что его было, то и для всего мира было. И как истый верноподданный мира, Чугурети с достоинством увенчал себя классическими аксессуарами — у него была своя собственная шлюха и своя церковь. Звонкая и роскошная красавица Маргалита и маленькая, разукрашенная, святая и кокетливая, с мраморными ступеньками, задний вход облицован тяжелыми плитами, язык колокола — в небе — «тинг-танг» — церковь Святого Карапета. Суровый и молчаливый отец Минас выделялся темным пятном на фоне Святого Карапета, он словно сдерживал ее улыбку, словно придерживал свою церквушку за полу. Прямой и медлительный, он становился во время больших праздников и служб в ризнице, он знал в лицо всех верующих, равно как и неверующих, потому что каким бы он ни был отшельником, а все равно чугуретец оставался чугуретцем. Во время исповеди он набрасывал на голову исповедывающегося свой передник, и каким бы тот скрытным ни был, каким бы ни был щепетильным, все равно пена его горестей неизбежно всплывала, и чугуретец, явившийся на исповедь, пытался под черным передником отца Минаса уничтожить терзающие его тревоги и наладить свои отношения с миром, закрыть дверь страданию и открыть дверь совести.

Когда на исповедь приходила единственная в Чугурети проститутка красавица Маргалита, об этом тут же всем становилось известно, и отчего-то всем делалось не по себе. Маргалита напоминала чугуретцам про горечь их тревог и стыд при исповеди. Им не хотелось об этом думать. Каждый на своем примере знал, что жизнь не может продолжаться без исповеди, но каждый, глядя на Маргалиту, думал: «Что за жизнь у Маргалиты…» Тайники в душах чугуретцев должны были время от времени опорожняться. Жанги знал, что на все случаи жизни у него есть отдушина в лице отца Минаса, он собирал, собирал в себе влагу страдания, чтобы потом разбросать ее под дланью отца Минаса. Старуха Манушак после исповеди вновь ощущала благость дня и воздуха, через прозрачную завесу которого она впервые увидела почти детскую наготу Вагинака — в маленьком водопадике Дебета…

«Это как же получается, что человек не может прожить во лжи? Сказать, чтобы он этого не хотел — очень даже хочет, сказать, что разум не позволяет — очень даже позволяет, но не может, его конструкция не выдерживает, штукатурка осыпается», — размышлял сапожник Авет, подыскивая внушительные формулировки для найденной им почтенной истины.

Учитель русского языка Артем Португалов-Ротинянц — узкий нос, очки в белой металлической оправе — частенько попадал в лапы тревог. Тревоги росли, поспевали в нем, начинали свербить в мозгу, потом перебегали в жилки, забирались в кости, разрастались, становились огромными и сокрушали несчастное тело — поди уразумей тут причину! Португалов-Ротинянц знал грабар, читал по-немецки Канта, а по-латыни — книги про онанизм, но к тревогам обращался по-армянски, да и то на диалекте: «Ана-джан, ана-джан…» Но не было на них управы ни на каком языке и, подобно всем, Португалов-Ротинянц приходил к отцу Минасу на исповедь. «К кому, спрашивается, идешь и зачем», — посмеивался он над собой, сердился, петушился, но все равно не был в состоянии сменить дорогу, ноги сами шли, и хоть ты тресни, он должен был прийти сюда хотя бы еще раз… Покой отпущения грехов был блаженный, всепроникающий, а неприятно-постыдная исповедь — только одна минута. Безучастное лицо отца Минаса можно забыть до следующего поражения.

Кура время от времени становилась мутной, выходила из берегов, вода забиралась во все закоулки, заливала подвалы, потом по сточным канавам шла вспять и подступалась к мраморным ступенькам Святого Карапета…

Из каждого двора, из каждого дома, из теплых постелей, отовсюду несли чугуретцы свои взлелеянные и коварные, сумасшедшие и губительные, бессмысленно скачущие и последовательно-спокойные тревоги отцу Минасу. И куда они девались потом, эти тревоги, исчезали в воздухе, уходили под землю или, сгущаясь, становились маленькими-маленькими невидимыми точками?..

57
{"b":"850632","o":1}