— Ничего, ничего…
Потом Григор заметил, что это не Бугдан, немного погодя заметил, что Пичхула — это не Пичхула, и Соня — не Соня, а какая-то другая женщина. Григор потер глаза, снова вгляделся — другие это были люди, не мог он их признать. Оглянулся — со стены смотрели Шекспир, Раффи, Коперник… Глянул на сидящего в углу Капло. Капло тут же на глазах как-то изменился и превратился в другого человека, и этот другой человек улыбнулся. Григору показалось, что его тоже не узнают, что он тоже другой… Может, он и не был знаком с этими людьми?.. Смутился Григор, собрал свои краски и пошел к выходу.
Дома водки выпил Григор и стал бить себя по голове.
Всю ночь бродил Григор по улицам Тифлиса и срывал свои вывески. Спустился к Шайтан-базару, поднялся на Авлабар, прошелся по Дидубе и Харпуху… Сорвал все, что сумел, соскоблил надписи со стен, закрасил стекла витрин…
Проснулся Тифлис, и вывесок Григора уже не было. Бугдана это мало тронуло: позвал Зазиева, угостил утром хашем с водкой, днем — чанахом с вином, вечером — портулаком, опять же с вином — и заимел новую вывеску. Потом и его сосед повесил новую вывеску, а Соня вернулась к мамаше Калинке…
Казалось, никто не заметил отсутствия Григора, но мало-помалу Тифлис загрустил, и какая-то серость навалилась на него, словно зевота нашла на город, и стал он равнодушен ко всему. Медленно, но все-таки тифлисцы почувствовали, что в городе чего-то недостает. Разобраться в этом было трудно… Никто не понимал, почему новые вывески — более красочные, написанные более опытными руками — не могут заменить вывесок Григора… Никто не мог представить, что откровенность одного слабого человека, честность одного бедного человека могли полонить большой и богатый, страстный и горячий, сытый и коварный, щедрый, красивый и жестокий город…
По какому-то непонятному инстинкту продолжали собираться тифлисские горемыки под низкие своды кабачка «Симпатия», со стен которого еще долго смотрели наивный Шекспир Григора и наивный Раффи, наивная царица Тамар и наивный Коперник, наивный Хачатур Абовян и наивный Пушкин… и кусок белой стены, на котором Григор не успел нарисовать Соню. Долгое время оставались на стене подвального кабачка эти портреты. Потом и эту стену закрасили…
Много позже, когда догадались, чего недостает городу, начали искать вывески Григора…
И по сей день, заприметив в комиссионном магазине или в лавке старьевщика на черном рынке старый рисунок, будь то на искромсанной тряпице, на куске фанеры или жести — люди с жадностью набрасываются на него, бережно берут в руки в надежде приобрести откровенность…
Тифлис
Жил такой генерал Барсегов. Это был уже готовый генерал. Никто не представлял генерала Барсегова без эполет, без его сдобренного грузинским русского языка. Его прошлое никого не интересовало. И только сам генерал Барсегов по какому-то странному побуждению вздумал искать свои истоки… Конечно, не этим объяснялось все возрастающее количество портретов Вардана Мамиконяна в комнате генерала. Он и не думал причислять себя к потомкам древнего полководца — слишком много веков их разделяло. Где-то в глубине души Барсегов предполагал, что он отпрыск того последнего оставшегося в живых солдата, который бежал с полей сражений Армении, добрался до Тифлиса и основал здесь свой род. Генерал знал, кто остается живым в бою. Он ясно представлял своего сбежавшего предка и гордился тем, что среди потомков даже самого последнего труса, последнего уцелевшего солдата сегодня есть и генерал. И со странным упорством генерал пытался проследить путь, пройденный его родом.
Отец Барсегова тоже был офицером, дед — поручиком русской армии в наполеоновскую войну, а прадед — уже просто торговцем… Вот только это и знал генерал и пытался проникнуть глубже… А портреты Вардана Мамиконяна рисовал он по той простой причине, что в нем проснулся художник, по мнению генерала, еще одна черта, унаследованная им от того, последнего уцелевшего солдата…
Родственники поговаривали, что генерал свихнулся. Он был болезненно озабочен будущим своего рода. «Если опять родится девочка, покончу с собой», — заявил он с блаженной улыбкой, когда жена его забеременела в четвертый раз. И когда родилась девочка, генерал ступил в кладовую, как вступают в битву, и выйти оттуда побежденным не захотел. Желал ли он смерти на самом деле или слово генерала представляло для него ценность большую, чем жизнь, трудно определить: фраза была произнесена, и генерала вынесли из кладовой умирающим. Генерал улыбался виноватой, победной и растерянной улыбкой одновременно. На лбу темнела кровавая ссадина, а на медном котле ссохся с кровью клок его волос.
Из кладовой генерал вышел победителем, но умирать не хотел. Наивно улыбался, и все вдруг заметили, что он уже не генерал, а наивный, улыбающийся человек… Так, с улыбкой на лице, умер последний отпрыск трусливого солдата — храбрый генерал Барсегов.
С востока все шли беженцы, на станции Навтлуги негде было повернуться, тифлисские улицы и площади Затопили люди с испуганными, просящими глазами. Их брезгливо сторонились мокалаки[19], их песни были чуждыми, побежденными, наречие — грубым, как мешковина.
Манташев открыл бесплатную столовую; гуляки-карачохели и полуголодные представители тифлисской богемы собирали пожертвования; у фабрики Адельханова днем и ночью стояла толпа: работали за миску похлебки, потом укладывались спать поближе к воротам…
Жена генерала Барсегова умирала: надела свой чихтикопи[20] и улеглась в постель. Знала, что умирает, и боялась, что не так наденут на нее чихтикопи. В большой комнате, где она лежала, вдоль стены стояли дочери — Сиран, Варвара, Като и Машо.
В мае 1918 года сосватали Сиран, старшую дочь генерала Барсегова. Милиционер Володя Джабуа заприметил что-то нужное ему в едва оправившейся от тифа, остриженной наголо Сиран. Даже на отказ не было сил у Сиран: она раз покачала головой, второй раз покачала, еще раз покачала и согласилась. Так и решилась ее судьба. Качни она головой еще раз, может, иначе сложилась бы ее жизнь. И привез ее милиционер Володя Джабуа на пыльный вокзал Зестафони. А через несколько недель Сиран и представить не могла своего существования без Володи Джабуа, без его рыжеватой большой головы, без его волосатых длинных рук…
В первую же ночь испугался Джабуа силы испытанного наслаждения: казалось, его обнимала не только Сиран, а толпы всех этих оборванных беженцев с влажными глазами, заполнивших улицы Тифлиса. В ту ночь он познал всю историю рода Сиран: слезы, стоны, рыдания, протест… И Джабуа, испуганный, выскочил из постели: «Мне столько любви не надо!.. На что мне столько!..»
Джабуа умер через несколько месяцев на Батумской дороге. Сиран отправилась туда, выкопала гроб, поцеловала мертвые руки мужа, его лицо, потом перевезла в Зестафони и снова похоронила.
И стала жить Сиран одна в своем доме на высоких сваях, окруженном полями кукурузы.
Но без любви не могла долго прожить Сиран.
У Луки Хахуа были улыбчивые водянистые глаза, и они избегали чужого взгляда. Лука Хахуа ходил на цыпочках, и его боялись люди. Лука Хахуа бежал из меньшевистской армии, потом бежал от большевиков… И те, и другие стреляли друг в друга, Лука ушел в леса, стрелял и в тех, и в других.
Однажды Сиран вышла за кукурузой и возле своего дома увидела Луку Хахуа. Как побитый пес, бежал Лука от стрелявших в него людей и теперь, присев на корточки под стеной дома, улыбался Сиран.
Когда Сиран вытирала кровь с его лица, Лука поцеловал ее руку. Он был еще слаб, жалким взглядом следил за движениями Сиран. Спустя несколько дней немного окреп, ходил по комнате, покачивал широкими плечами над тонкой талией, мурлыкал песню. А еще через несколько дней хозяином в доме стал Лука.
Потом пришли какие-то люди — друзья Луки, два дня пили, пели и увели в лес Луку вместе с Сиран.