Егор неторопливо повел взгляд вдоль словно бы расчерченных по горизонтали и вертикали симметричных улиц нового города. По улицам двигались машины, время от времени какая-нибудь из них сворачивала в направлении старого города и привозила туристов посмотреть на пещеры. Туристы выходили из автобуса и, сбившись в кучку, смотрели и удивлялись.
Даже отсюда, с самого верха пещерного города, Егору было видно их удивление. Им казалось, наверно, что в этих пещерах жили какие-нибудь косматые люди двухметрового роста, с каменными топорами, а ведь в одной из них еще недавно жил он сам, Егор…
Туристы стали подниматься в гору. Экскурсовод, с трудом переводя дыхание, рассказывал: «По строительству наш город занимает четвертое место в республике… В этой пятилетке опустеют пещеры… Люди покидают эти полудикие жилища и переселяются на ту сторону реки, в новые светлые, просторные здания из бетона и туфа».
— Из каменного века сразу в двадцатый! — робко сострил кто-то из туристов, не подозревая, что каждый раз, когда экскурсовод говорит эти свои слова, кто-нибудь обязательно откликается произнесенной им сейчас фразой.
Словно нанизанные на одну нитку, туристы поднялись к маленькой часовне. Они не видели себя и оттого не знали, да и не могли знать, в отличие от здешнего человека, что все это повторяется каждый день. Они вошли в часовню.
В часовне всегда горели свечи. Множество тоненьких свечей освещали под всеми четырьмя стенами грязные лоскутья с безвкусными вышивками, полотенца, обрывки женской одежды, всяческое тряпье, снятое с больных и увечных. Егор представил себе, как там, среди свечей, лежит на подставке овечья голова с закрытыми глазами… Какая-то давняя-давняя, удивительная грусть нахлынула на него. Потом туристы ушли, оставив Егора и старый город наедине друг с другом.
Егор уже как будто бы погасил в себе не дававшую покоя раскаленную точку, но что-то предательское, злое внутри снова, будто тешась, разжигало досаду. «Говоришь, говоришь, а они не слушают. Но ведь я же не для себя… Я же им хочу добра… Только бы выслушали!»
Он почувствовал, что опять говорит вслух, спохватился и поглядел вокруг. Далеко-далеко от него двигались рядышком две точки. Сначала он подумал, что это птицы, потом, увидев, что движутся они медленно, подумал, что это овцы, потом, напрягши внимание и зрение, кое-как разобрался, что это люди. Но они были так от него далеко, что он не различал, дети это или взрослые, женщины или мужчины. И вдруг где-то рядом раздались голоса. Он оглянулся в недоумении — никого. А голоса снова — близкие, четкие. Егор без всякого труда различал интонацию, каждое ударение, даже дыхание говорящих. Одна, определил он сразу, молодая женщина из Еревана, другой — мужчина, зангезурец. Но откуда их голоса? Егор поглядел наверх, улыбнулся, поглядел вниз и, сам тому не веря, почувствовал, догадался, что голоса эти — от движущихся вдали точек. Чего только вначале не перебрал он в мыслях: что или чудо тут, или техника, или какие-нибудь там волны… Потом, наконец, вспомнил, что он здесь и раньше много раз слышал такие вот далекие голоса. Никогда не задумывался, отчего это, но слышал. Далекие, едва различимые точки, а голоса от них, как от сидящего рядом… И сейчас совсем по-иному подумал об этом Егор. Воздух, он сам по себе, когда ничего не мешает, хороший проводник, или, вернее, воздух — это ну, все равно что продолжение человека, которое снова потом становится человеком. Егор вспомнил, — как он мог об этом забыть! — что мальчиком, живя вот в этих местах, не раз видел, как переговариваются друг с другом от пещеры к другой пещере — а другая, пожалуй что, за версту — Авак Кичунц и Ованес Бумунц. Аваку, скажем, захотелось спуститься со своей крыши, и Ованес, даже не взглянув на него, уже и сам спускается. И сейчас Егор подумал об этом так: «Мир, он весь из одного вещества: и камни, и горы, и растения, и воздух… Все на свете переходит одно в другое. Кончается дерево — начинается воздух, кончается воздух — начинается камень, за камнем — мох, за мхом — лягушка, за лягушкой — веда…»
Кто знает, где он начинается, человек, и где кончается. Нет пустого пространства. И потому, когда здесь вот вспоминалось что-нибудь грустное Аваку Кичунцу, в другой пещере за версту грустил и Бумунц. Заговорит здесь шепотом чья-то боль — живущий за горой Ваагн услышит. Срывается в какой-нибудь из пещер камень — в других пещерах камни тоже приходят в движение, вот-вот загудят и сорвутся со своих мест. Они изо всех сил сдерживают себя, чтобы не обвалиться, сдерживают, потому что знают — если они обвалятся, обвалится тогда и соседняя пещера, и та, что рядом с соседней, гора расколется, и станет здесь еще одной пропастью больше…
Егор посмотрел вокруг, увидел все сразу — все вместе и одним взглядом. Краски проникали в краски, очертания в очертания… все было слито одно с другим, все одно в другом — земля и камни, цветы и деревья, кусты и колючки, и все такие похожие, все равны в правах, все одинаково прекрасны. Егор почувствовал, что и его — все его мысли — слушают сейчас вот так же сразу и вместе земля и камни, кусты и колючки, его отец, сегодняшние туристы… Но откуда им знать, что они слушают Егора? Просто от грустных раздумий Егора становятся грустными и они, камень скатывается от боли в сердце Егора, рыба бьется и задыхается на земле от пережитого Егором страха, тучи сгущаются на небе от сгустившихся дум Егора…
И Егор снова прошелся взглядом по новому городу, отыскал на его улицах дом Сероба, смотрел на него, смотрел, а потом зашептал ему:
— В прошлый раз ты обиделся на меня, Сероб. Тебе показалось, будто я намекаю на что-то. Но ведь я что сказал, то и сказал. Ничего другого у меня и в мыслях не было…
Потом он перевел взгляд на четырехэтажный дом рядом с домом Сероба.
— Гарегин, зачем ты меня дразнишь? Что тут смешного, если я и Шушик… Что такого, если мы, двое стариков, будем жить вместе? Живем в разных концах города, теперь будем вместе в одной комнате. Что в этом плохого, чему тут смеяться? От этого и тебе станет лучше. Ей-богу, лучше… Мы связаны друг с другом… А каждая связь укрепляет все связи… — Егор перестал шептать и просто подумал: «Не мешай, Гарегин, от тебя немало зависит… не мешай…»
Минутку он помолчал, а потом его взгляд снова заскользил по городу и остановился на красной крыше самого крайнего дома.
«Арзуман, не смотри так… От каждого твоего взгляда сердце сжимается. Я умру, ей-богу, умру. Если я умру, и тебе будет плохо. Ты этого не знаешь. Не слушаешь меня и не знаешь. Ты хочешь, чтобы обоим нам было плохо? Ну что же, пусть я умру и пусть тебе будет плохо, ладно, Арзуман?»
И еще Егор отметил старенький домик, проверил, тот ли это, который он ищет, решил, что нет, ошибся, еще поискал и, не найдя того дома, заговорил, чуть-чуть как будто стесняясь, — зашептал дороге, выходившей из города:
— Назели, родная моя… Я и вправду тебя любил. Сколько раз говорил я — ты не слушала. Тебе казалось, что не так уж это важно — любить. Что это так себе, выдумки, баловство. Ты не знаешь, а я вот знаю, что нет у тебя счастья. Не слушала, когда я говорил, сердилась, обижалась, что шумлю, мол, много, что покоя от меня нет, а я ради тебя шумел, Назели, ради тебя, родная…
Дорога уходила все дальше и дальше, становилась все меньше и совсем исчезла. Егор подумал, что именно таков вообще всякий конец, окончание, завершение. Потом он поговорил еще с Галустом. Сказал ему все, что хотелось сказать, объяснил, успокоился и умолк.
И вдруг где-то рядом прозвучало:
— Егор!
Вокруг никого не было. Егор улыбнулся и подумал: «Ясно… наверно, вон с той высокой скалы кто-то сейчас со мной разговаривает, но сам далеко и отсюда не виден».
— Слышу, — ответил Егор шепотом. И он долго еще оставался на месте и думал, и что-то шептал, пока не выговорил, не высказал все, и уверенный, что наконец-то его выслушали, спокойно вздохнул, встал, распрямился и, спустившись между пещер, вошел в город.
Хосровадухт
Дверь опочивальни Трдата уже не открывалась, день и ночь оттуда доносились стоны. Царский дворец был в смятении — люди еще не могли осмыслить происшедшее, сознание города затуманилось, армянский мир не был способен создать в уме систему, которую можно было бы открыто принять и с ее помощью и с общей для всех внутренней убежденностью расставить все по местам. Близкие ко двору люди, число которых Хосровадухт свела к минимуму, делали выводы в соответствии со своим отношением к страдающему: сочувствующие говорили — мучается царь, злые духи проникли в его могучее тело; равнодушные говорили — собака не околеет от одной раны; враги говорили — Трдат превратился в свинью. Никто не входил в царскую опочивальню: только Хосровадухт посещала брата. С момента появления первых признаков болезни до нынешнего дня, когда состояние его стало невыносимым, она была рядом с братом. Только она и знала, как необычайно мощные мускулы Трдата сжались, сплелись в узлы, и теперь он превратился в заросшую волосами бесформенную груду мяса. Взгляд его — гордый и волевой, неотступный и полный страсти — угасал. Он всегда верил в свою силу, разум никогда не покидал его, а теперь он был в безвыходном положении… Он крепко сжимал толстые губы и не мог их разжать, лишь по временам исторгал глухие стоны. Он смотрел в глаза Хосровадухт и безмолвно вопрошал о своем состоянии. Сестра сперва избегала слов: ведь Трдат не все позволял говорить ему, она не все могла высказать, да и он не мог выслушивать все: его силы всегда были напряжены, гибкое тело всегда готово к отпору, и потому Трдат был мужем среди мужей — первейшим в стране Армянской. Его мысль срабатывала мгновенно, она руководствовалась его желанием, колебания — этот плод робкого и слабого ума — были ему незнакомы.