Нет, не понадобилась нам машина, чтоб перевезти вещи из старой сакли в новый дом. Странно до сих пор для слуха моего звучат эти слова — новый дом. На такое дело спозаранку отозвались все соседи, каждый был рад помочь — и дети и взрослые. Всю ночь жена укладывала вещи, собирала в узелки.
— Это я понесу!
— Дайте и мне что-нибудь.
— Ой, и я пойду, давайте этот узелок, я ведь еще не смотрел этот дом.
— Поздравляем, обрадовалась я, Патимат, как будто этот светлый дом подарили мне.
— Спасибо.
— Дай что-нибудь понесу.
— А я с пустыми руками не пойду, я пироги испеку…
— Ой, что вы, не надо беспокоиться, — краснела моя жена, передавая вещи с лестницы.
— Правильно, очень даже справедливо. Хватит вам маяться здесь, в этой развалине…
— Это я возьму…
— Эй, Мубарак, что тяжелей — мы потащим.
— Ой, какие счастливые, на просторе будете жить, без соседей… Никто на вас капать не будет…
— Скучно же без соседей.
— Будут и там соседи, уже многие строят.
— И Меседу скоро переберется, и Хадижа.
— А там соседи подальше. Ничего, не старое время, когда за горящими угольями к соседу стучали. Спичек хватит, свет есть. — Это говорила Загидат, о которой я так плохо все время думал. А когда случается беда, горцы говорят: да не нагрянет на вас беда, от которой вы позабыли бы об этой беде. Это в том смысле, что пусть будет самым страшным в вашей жизни то, что случилось. И горцы, между которыми произошла ссора, ищут повода для примирения и мирятся — или на радостях, или когда случается беда. Вот как сегодня Загидат. Она задела меня боком и, обернувшись, белозубо улыбнулась, мол, чего между людьми не бывает. И она мне показалась не ведьмой, а очень милой, славной женщиной.
И так вот, цепочкой, потянулась вереница людей, с узелками, с домашней утварью. Самыми шумными в этой процессии были дети, они звенели посудой, играли на ходу деревянными ложками, били о медные подносы. Тащили люди все, что было у нас, — телевизор и сундук, спинки никелированной кровати с блестящими набалдашниками, старые матрацы, котлы малые и большие. И много было такого, чего не стоило даже выносить из сакли. Я краснел от стыда: бедно, бедно все-таки мы жили, все старое и изношенное, молью съеденное…
— Жена моя, это же стыдно под солнце выносить и людям показывать, — говорю я, охваченный радостным волнением новоселья.
— Что ты, я выстираю, высушу, зашью… Зачем добро выбрасывать, пригодится, — убеждала меня жена.
Да, в полутемных помещениях, быть может, и не заметишь, не обратишь на такое внимание, но вот когда вынесли на свет — сразу завопила ветхость. Комнаты опустели, оголились кривые стены, покрытые серым налетом, ведь горцы не знали штукатурки, а мазали руками стены саманом (глина с соломой). И углы комнатушки стали выглядеть жалкими и задумчивыми, будто им стало стыдно за себя перед людьми, которые вот решили их покинуть… Опустела старая сакля с разбитыми окнами, с пятнами на голубой краске от снятых ковриков и тарелок…
— И это все, жена моя?
— Да, все, что у нас было.
— Небогато… — проговорил я и подумал: «Как же так, десятки поколений из моего рода рождались, гнездились здесь, умирали, не зная покоя в труде, и ничего после себя не оставили, хотя бы для следа, ради памяти, никакого наследия, если не считать этого старого сундука с поющим замком. Этот сундук унесли в новый дом.
— Не богато…
— Как не богато, столько людей понесли…
— И каждый по горшку… Ничего ценного.
— Как ничего, — будто оправдывая предков, проговорила Патимат, — а мы разве не самое ценное, что они оставили на земле? В нас их кровь…
— Да, жена, ты права.
— Грех о предках плохо думать…
— Да, и все, что понесли, поместится в прихожей нового дома.
Чтоб не испачкать дощатые крашеные полы в новом доме, застелили их старыми дорожками. Долго не расходились люди, каждый по-своему советовал, куда что ставить, куда что вешать. Вот здесь я, почтенные, не скрою, внутренне возмутился, хотя не осмелился показать милым нашим соседям свои чувства. Кривя душой, я со всеми советами соглашался и даже благодарил, улыбался, отвешивал всем сердечный поклон, мол, какие вы умные, какие вы мудрые, сами мы никогда бы не догадались.
И вот наконец все ушли и мы всей семьей остались одни в новом доме.
— Ой, устала, сил больше нет, — причитала жена.
— Сейчас, сейчас мы снимем усталость, — вскочил я, вспомнив о ванной, да-да, об этой комнате, облицованной голубым кафелем, об этой, как сказал поэт: «Белее лунного света, удобней, чем земля обетованная, это — да что говорить об этом, это — ванная. Вода в кране — холодная крайне…»
— Искупаем детей, — обрадованно захлопала в ладоши жена, открывая то один кран, то другой. — Идет, идет вода…
— Ура, я первый! — закричал Хасанчик, сбрасывая с себя одежду. — Папа, сделай мне водопад! — Это он имеет в виду душ.
Все сгрудились у двери ванной. Хасанчик цепко держит трусишки и косится на братьев и сестер.
— Пусть не смотрят, — насупился малыш.
— Ну-ка, не смотрите на нашего Хасанчика, он у нас настоящий мужчина. Ой, какой ты чумазый, сыночек, давай залезай!
— Ура!
Какая благодать — иметь дома воду, иметь дома возможность искупаться, принять душ, поглядеться в чистое зеркало, причесаться и переодеться в теплое новое белье. И жена моя нашла детям кое-что из белья, переодела их после бани. И все веселые, довольные, чистые выбежали на улицу, под горячее летнее солнце.
— Теперь твоя очередь, жена моя!
— Ой, стыдно.
— Залезай.
— Я сама, ты уходи…
— Не уйду. Занавеску нам надо купить.
— Ой, как хорошо, какое блаженство… — резвилась моя жена.
— Дай помогу тебе смыть вековую грязь.
— Это на тебе вековая… — смеется она.
— И на мне… — говорю я и декламирую: — Хоть грязь на тебе десятилетнего стажа, с тебя корою с дерева, чуть не лыком сходит сажа, смывается, стерва!
— Ты что, ты чего ругаешься?.. — спрашивает жена.
— Это не я, это поэт… Слушай дальше: — Себя разглядевши в зеркало вправленное, в рубаху чистую — влазь, влажу и думаю: очень правильная эта, наша Советская власть! — Да, вот сейчас я воочию вижу и понимаю этот восторг поэта. — Жена моя, а есть чистая рубаха?
— Конечно, есть, я вот на дверную ручку с этой стороны повесила! Ой, чудесно… Что еще человеку нужно?
— Много чего, жена моя. Отныне нам забот прибавится немного, чтоб поддерживать престиж обновлений…
Ради этого стоило на свете жить, прекрасна она, эта жизнь, и, как любил говорить мой отец: «Жизнь — не что иное, друзья, как игра в прекрасное». О, если бы он мог подняться из земли, — я даже не знаю, где он погиб, где его могила, в какой земле, в какой стране, если бы он мог взять свою шинель и вернуться домой, посмотреть на семью своего сына, на их радость, за которую он отдал свою жизнь, спасибо тебе, отец! — обращаюсь я к нему. Рядовой в пилотке со звездочкой глядит на меня и словно хочет сказать: «Мубарак, поздравляю тебя, учитель русского языка!».
До вечера возились мы, устраиваясь в новом доме. Одну комнату наверху сразу завоевали дочери, другую внизу — сыновья, а третью — захватил я, сказав:
— Здесь будет мой кабинет!
— А маме? — вдруг спрашивает Хасанчик, — как же так, мы все заняли, а маме ничего не оставили, так нечестно!
— А маме, сыночек, весь дом, со всеми нами, и гостиная внизу с кухней…
— И коридоры все? — опять не успокаивается Хасанчик.
Комната, которую я выбрал под свой кабинет, имела два больших окна: одно смотрело на старый аул, на юг, другое — в глубокое, заросшее лесом, ущелье Подозерное.
— Ты рада? — спрашиваю я вошедшую в комнату жену.
— Очень-очень. — Она склоняет голову на мою грудь. Я обнимаю ее за плечи, подвожу к окну. — Смотри, смотри, ты представляешь, зимой мы здесь вот охотились, здесь знаешь что водится?
— Что?
— Куропаточки, зайцы, и лисицы бывают. Вот купим бинокль, и ты из этого окна можешь увидеть медвежонка вон там в ущелье, где бурелом…