Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Разве слово «люблю» способно выразить всю полноту чувств моих к ней, к девочке моей шилагинской, нежной и необыкновенно ласковой, с глазами, излучающими добрый свет. День и ночь в ее глазах, вселенная во всей бездонной глубине ее глаз. И сердце мое, мысли и чувства, радость и горе — потонули в ее глазах… Так прожил я четыре счастливых года. И вот наступила снова зима, ветер срывает с деревьев последние, будто покрытые лаком, желтые листья, они трепещут в воздухе, потом нежно опускаются на землю. Передо мной снова глаза моей Цуэри. Вижу в них себя, как хочется продлить это блаженство, как хочется верить, что я для нее остался прежним Нури. Последнее время сомнения стали закрадываться в сумерки моей души.

А сосед мой в палате такой оказался человек, о котором горцы говорят: без него земля облегченно вздохнула бы. Ничего его не интересует. Этот человек и жить не хочет, и умирать не хочет. Он дерзок с врачами, о каждом из них у него свое представление, но все вместе они никуда не годятся. С близкими и родными он такой же: доброго слова не вымолвит, всегда хмурый, недовольный. Со мной он просто до неприличия откровенен, хотя это меня только угнетает. Что можно сказать о человеке, если его не трогает даже рассказ о моей любви…

Не могу представить себе, чтобы кто-нибудь мог остаться равнодушным, когда я говорю о девочке моей шилагинской. Звезду далекую еще можно не заметить, а вот луну не заметить нельзя, ибо присутствие на небе луны замечает даже слепой, прислушиваясь к торопливым уверенным шагам прохожих в горном ауле, где не каждый зрячий пройдет смело от сакли к сакле. Но для моего соседа по палате нет ни солнца, ни луны, есть только он сам. Рассказ о любви не вызвал у него никаких новых чувств. В этом человеке ничего не отозвалось, только раздражения не мог он скрыть по поводу моих восторгов.

— О каком это чучеле ты все говоришь, — как бы между прочим спросил он у меня, шумно прополаскивая рот.

Терпение и еще раз терпение сдерживает меня и не дает задушить этого наглеца, который назвал Цуэри так презренно. Да, я еще слаб, легко раним, раздражаюсь по любому поводу и совершаю опрометчивые поступки. Он не умолкал в своей дерзости, я же не вымолвил ему в ответ ни слова, но он…

— Ты любишь ее?

— Да.

— Ну и дурак. Такие, как она, извратили представление о целомудрии и строгости горянок. Да что там говорить. Ты любишь ее… я это вижу, и — сочувствую, да-да, сочувствую…

— В чем-в чем, но в этом я не нуждаюсь…

— Не знаю, нуждаешься ты или не нуждаешься, но мое дело сказать, а ты можешь не слушать. Вот ты здесь лежишь, а что делает она?! Может быть, веселится с каким-нибудь парнем?

— Нет! — закричал я. — Нет!

Не знаю, какая сила толкнула меня, но опомнился я от отчаянного, безумного гнева, оттого, что почувствовал неимоверную слабость: дунь — и я упаду. А тот хоть бы что, вздохнул глубоко, будто и не было ничего.

— Вот видишь, ты не можешь не согласиться со мной. Да-да, я кое-что смыслю в жизни. Твой порыв доказал мне, что я прав. Ты не уверен в ней, только боль свою затаил. Стоило мне прикоснуться к твоей больной душе — в тебе сразу же проснулся зверь. Да, в каждом из нас сидит зверь. Только худшего зверя, чем отец этой девчонки твоей, я не встречал.

— Не смей о нем так говорить!

— Говорить — дело мое. Я говорю, а ты хочешь слушай, не хочешь — заткни уши. Ты не знаешь Абу-Муслима. Это подлый, низкий человек. Мы с ним были друзьями, хлеб делили и воду. Но он предал меня, да-да, единственный друг, которому я верил, предал меня. Я лишился работы только потому, что он хотел свою жену пристроить завучем в школе…

— Хватит, прекрати, — закричал я.

— Тот, кто уверен в своей любви, бывает спокоен, — возразил он.

Долго еще разглагольствовал мой сосед по палате о смысле жизни, о пережитых им невзгодах. Я слушал его, и мне казалось, что вся жизнь этого несчастного человека состояла из одних бед и неприятностей. Ни намека на свет в окошке я так от него и не услышал. Душа моя, опустошенная и измученная, уже ничего не принимала. Одно я знал твердо: человек, который сейчас случайно оказался рядом, не испытал в жизни того высокого и чистого чувства, которое подарила мне ты, девочка моя шилагинская. Но сейчас во мне поселилась смутная тревога, она не дает мне покоя. Зерна недоверия, посеянные этим, человеком, пустили корни.

Странные и потому тревожные мысли охватывают меня. А ведь этот человек прав, мне нечего ему возразить. Он говорит, будто в душу заглядывает, ведь не уверен я до конца в том, что Цуэри меня не покинет, не уверен… Я молча пересел на свою койку, тяжело вздохнул, будто только что таскал тяжелые камни.

— Не думай ты лучше о ней. Она выходит замуж.

— Что?! — закричал я вконец обессиленный.

— То, что слышал, — спокойно ответил мой сосед.

— Врешь.

У больного вырвался смех, и такой заразительный, что лампочка без абажура закачалась под потолком. Потом сползла его правая рука и повисла как плеть. Серое лицо его вдруг сделалось спокойным, добрым, морщины сгладились, а на краях губ застыла добродушная улыбка. Я подошел к нему и потрогал за руку, еще не веря случившемуся. Но сосед мой был мертв».

ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТОЕ

Конверт с изображением поверженного рейхстага с победным знаменем. Письмо адресовано из аула Шилаги в город Махачкалу Хасриеву Али-Хаджи от Адзиева Абу-Муслима.

«Дорогой мой Али-Хаджи, спасибо тебе за письмо. Я ждал его с нетерпением, потому что боялся, что ты меня не поймешь… Я буду рад породниться с твоим семейством, особенно рад, так как уверен, что счастью моей дочери не помешает то, что с ней случилось. Я обо всем написал тебе — а как трудно мне было это сделать, думаю, ты понимаешь. Спасибо за великодушие, понимание и сочувствие. Случилась беда, и в беде ты отозвался добрым словом.

А что касается согласия дочери, позволь мне на этот раз проявить отцовскую волю: ударим в барабаны родства в самый ближайший день этой недели. Думаю, что твой сын Булат — настоящий мужчина. Как он себя поставит в первое время, так и пойдет вся дальнейшая жизнь.

Теперь я поумнел, брат мой Али-Хаджи, у меня подрастают еще три дочери, и я их тут же, после окончания школы, выдам замуж.

Мои самые искренние чувства признательности твоей Уме-Ханум. Остаюсь с самыми добрыми пожеланиями к тебе. Абу-Муслим».

Опасная тропа - img_83.jpeg

ПИСЬМО ТРИДЦАТОЕ

Написано на линованных страницах, вырванных из общей тетради, знакомым нам витиеватым почерком. Многие слова и предложения по многу раз переписаны, исправлены, зачеркнуты.

«Кто бывал здесь хоть раз, тот надолго сохранит в своей памяти живописную природу. Я буду помнить ущелье Конгожи всю жизнь, ибо с ним у меня связаны великая радость встречи и великая печаль потери. Обрывистый берег, лесистый склон горы, на макушке которой стоят две сакли, три тополя и минарет, вонзившийся высоко в небо. Да, было это под вечер: река в два рукава говорливо обходила замшелые обломки скал и валуны, дубравушка — высокая трава на опушке у подножья горы, яблонька стройная, в красивой осенней косыночке и орешник молодой, прохладный конгожинский ветерок, который здесь нежно называют «цуэри»; все помню. Ты просила меня приехать сюда, и я приехал. Ты ждала меня среди этой пленившей меня природы, а я, обуреваемый сомнениями, думал: не каприз ли это избалованной родительской лаской девчонки? И вдруг появилась ты, бегущая с криком радости по узкой нехоженой тропинке мимо барбарисовых рубиновых сережек в легком голубом ситцевом платьице, и мне показалось, что ты спустилась с неба, поразив меня ярким лучом света. Ты бежала, царапая руки и ноги, но тебе не было тогда больно, любимая ты моя девочка, ветерок ты мой жаркий, охвативший всего меня пламенем, страстным и бушующим… Мы устремились навстречу друг другу, как две капли росы на придорожной траве, встревоженные рассветным лучом. Мы были одни, и с нами родная природа, которая сделала нас красивее. Мы были самые счастливые среди этой первозданной природы.

92
{"b":"849735","o":1}