Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Все беспокойнее и беспокойнее думал Федор Михайлович о своем поверженном состоянии и наконец решился поведать о нем новому другу своему Александру Егорычу. К нему он возымел уже некую приязнь, так как уверился в его доброте и в самых нелицемерных чувствах. Александр Егорыч вполне оправдывал доверие Федора Михайловича. Он уже успел достаточно определить весь круг желаний семипалатинского изгнанника. Он догадался, что у Федора Михайловича не коротенькая потеха, а целая буря в душе, и проникся горячим стремлением всячески способствовать фортуне уязвленного самолюбца и направить его на новый путь, вполне приличествующий его намерениям и талантам.

Однако испытание обильных и взбудораженных чувств Федора Михайловича представилось Александру Егорычу весьма и весьма трудным. Он решил применить единственное, по его мнению, возможное средство — некое отвлечение своего молодого друга от мучительной тоски и обременительных хлопот сердца. Для этого он приохотил Федора Михайловича к своей даче, арендованной им под городом, у богатого купца-казаха. Впрочем, это была не только дача, а целое имение на высоком правом берегу Иртыша, за Казацкой слободкой, с обширным огородом и садом, обнесенными высоким забором, с прудами и конюшнями, и люди называли его «Казаков сад».

Ранней летней порой Александр Егорыч привез Федора Михайловича на эту дачу на своем маленьком тарантасике — «долгуше». После очередной муштровки в батальоне Федор Михайлович очутился на свежем лоне чудесной природы, среди лугов, прибрежных кустарников и зарослей ивы и первым долгом выкупался в Иртыше. А потом, забросив подальше солдатскую шинель и оставшись в одном своем полинявшем ситцевом жилете, он с неожиданной горячностью завозился в огородах и цветниках Александра Егорыча. Из Риги были выписаны семена овощей и цветочные луковицы, и в нестерпимую летнюю жару перед самым домом Казакова сада зацвели хлопотливо огороженные цветники с астрами, левкоями и георгинами, и все это было в немалой степени делом рук Федора Михайловича, который бережно следил за рассадой и в сухие дни от всей своей нетерпеливой натуры все ее поливал и поливал. Жившие по окрестностям и проезжавшие мимо дачи люди непременно останавливались у этих цветников и разглядывали диковинные, не виданные дотоле в Семипалатинске прихоти природы.

В свободные часы Федор Михайлович неоднократно появлялся на даче Александра Егорыча и отдавался всем целительным забавам, на которые Александр Егорыч именно и возлагал какие-то надежды. Мало того — заботливый друг уводил нередко Федора Михайловича в лес, где бывало изобилие мамуры, облепихи и лесной земляники, и потчевал его новейшими столичными анекдотами и всякими достойными внимания рассказами и воспоминаниями из своих судебных встреч и похождений. Федор Михайлович любил выслушивать все такие всамделишные приключения и частенько даже записывал их у себя в особой книжечке, с которой никогда не расставался.

Однако вся добрая затея Александра Егорыча оказалась в высокой степени наивнейшей, и никакие занятные анекдоты и огородные хлопоты не отвлекли и не могли отвлечь растревоженные чувства Федора Михайловича ввиду того, что они, эти чувства, были, по его собственному заверению, зависимы от какой-то «тайной власти», о которой впервые, как ему помнилось, заговорил еще Лермонтов. Что это за «тайная власть», Федор Михайлович не решался пояснять, однако «тайная власть» продолжала быть «тайной властью», и тут Федор Михайлович ничего поделать уж не мог. К тому же самому заключению о губительной роли неизвестной, но коварной власти пришел и любезнейший Александр Егорыч, который все же продолжал развлекать Федора Михайловича наплывом своих воспоминаний, угощая его при этом шепталой и выписанными из Казани конфетами, засахаренными ананасами и ржевской пастилой (следует тут оговориться, что о таких угощениях в Семипалатинске даже и не слыхали и не подозревали…).

Еще один поворот судьбы

В воскресный день Федор Михайлович возвратился как-то из Казакова сада в город и, разумеется, направился прямо к Исаевым. В руках он держал весьма увесистый сверток, который был положен на пол в прихожей комнате. Он постоял перед висевшим на стенке овальным зеркальцем, пригладил свои мокрые волосы (а днем его порядком изнурил нестерпимый зной), вытер потное лицо и шею и прошел в столовую.

Марья Дмитриевна сидела у окна на плетеном стуле, с иголкой в руках.

— Чиню своему Пашеньке брючки. Немилосердно пачкает их и рвет.

— Уж вы-то всегда себе дело найдете, Марья Дмитриевна, — заметил Федор Михайлович. — А с Пашенькой надо бы построже быть, ведь мальчуган неумеренно шалит и капризен стал донельзя.

— Легко ли это? Одной мне с ним не управиться, а отец… Пашка и ухом не ведет. Тут надобно влияние отца, а влияния нет. Все тут у нас наоборот. Александр Иванович, когда трезв, начнет сыну выговаривать, а тот скорчит гримасу — и вон из комнаты, во двор иль на улицу. А когда отец придет, сильно выпивши, сидит, угрюм и неподвижен, что-то напевает про себя и грозит всему миру, — Пашке хоть бы что, ходит на голове. Я прикрикну на него, а в груди у меня так все и задрожит. И нет сил. Вот, Федор Михайлович, наши начала и концы, как вы иногда выражаетесь.

Марья Дмитриевна с искривленной иронической улыбкой встала, отложила починенные брючки в сторону и унесла медный чайник в кухню — согреть своему неизменному гостю ханского чайку (а он приберегался специально для Федора Михайловича).

— Да, Марья Дмитриевна, — с горечью в голосе рассуждал Федор Михайлович, — вот, казалось бы, идти надо человеку к радости, идти и идти, — без радости-то и жить невозможно, а поди ж ты, — от жизни несет такой сыростью, что ты непременно становишься хмур, гневен и страшен. Ну и забавляешься — кто водкой, что несбыточными снами, кто грабежом у честных людей, кто непомерной болтовней и прочими, и прочими страстями и шутовством. И вот за одним поколением шагает такое же другое, и из века в век вот так и изворачивается человечество. Одни погибают, другие идут к погибели. Слабые у людей сердца, Марья Дмитриевна, — слабые, а в сущности, живые и многозначащие люди населяют мир божий, и всем хочется иметь по калачику и всяк до самой смерти есть хочет, — только все перепутано. С совестью перепутаны всякие страсти — и честь и бесчестье, и хмель, и брань, и низкие мыслишки, и поэзия… Потому не знают люди, куда идти, и неясно — как жить? И потому порывов и мечтаний куда больше, чем верных дел. Вот каково у нас! Да что вам говорить, Марья Дмитриевна, ведь вы это самое лучше меня знаете…

— Не спорю с вами, друг мой. Действительно все у нас перепутано в жизни. И как сделать так, чтобы пружина наша стала на место?! Никто еще не сказал этого. Ни книги, ни дела, ни философы, ни поэты, — все обещают дать ответ людям, да пока что никак не ответили, — рассудительно заметила Марья Дмитриевна, вполне согласившись с Федором Михайловичем насчет путаницы.

На столе появились стаканы и во главе их кипящий медный чайник. В сторонке была поставлена бутылка лафита, наполовину опустошенная и, видимо, издавна, с расстановками, опорожнявшаяся.

— А я вам, Марья Дмитриевна, принес от Александра Егорыча свеженьких огурчиков, прямо с грядки, — положены там, в прихожей.

— Без этого вы уж никак не обойдетесь, Федор Михайлович. Впрочем, я так привыкла к вашим заботам, что уж перестала и благодарить. Это все как будто испокон веков у нас с вами так и заведено. Только, голубчик мой, не выходите из меры, пожалуйста, не выходите. Сознаюсь вам — я бессильна отплатить должным порядком за вашу теплоту и внимание.

— О!.. никакой отплаты, Марья Дмитриевна… Решительно никакой. Если уж кому и отплачивать, так это мне вам и только мне. Ведь я пять лет жил без людей, жил подаяниями судьбы и ни перед кем не мог излить свое сердце. А ваше женское участие, ваша доброта — ведь это все стало мне незаменимо. И то, что вы протянули мне руку, то составило для меня целую эпоху… Да, да… именно эпоху. И никак не меньше. — Федор Михайлович почувствовал, что он должен выговорить все, что накипело в сердце, покоренном женской ласковостью и благожелательством. — Я у вас как в родном доме — приласкан и пригрет. Это ли не счастье для меня, заброшенного в далекую землю, измученного каторгой и только вот сейчас начинающего делать то, что составляет всю цель жизни, чему в юности отдано немало сил, за что и люди стали уважать меня и даже изливали свои восторги? Я воскресаю, Марья Дмитриевна, воскресаю духом и телом. Ведь тут у вас и только с вами я стал чувствовать себя человеком. И всей душой предан вам, переродился, можно сказать, у вас, обрел веру и любовь и знаю, чем жить, и сейчас живу только со своими тайными чувствами, берегу их и не стыжусь ежечасно носить их в себе, в самых искреннейших и тончайших стремлениях души. Будьте же, о, будьте, другом мне, не отвергайте моих забот и обещайте дружбу навсегда, навеки…

111
{"b":"837166","o":1}