— Сколько ж ей выговариваться-то надо? Небось и слова все пересказаны в запрошлую весну. И откуда их берется-то у них, слов этих?
— А всякое дело требует, чтоб словами его обозначить. Обсудить, стало быть…
— Обсудить… Что ж они, енералы какие, чтоб обсуждать?
— Енералы не енералы, а умнеющие люди на земле. Особливо Михайло Васильич. Одним словом, верховое сословие… не чета, стало быть, нам…
— «Не чета»! «Не чета»! — передразнивал все тот же недовольный и сомневающийся голос соседского мужика. — По какому ж это случаю «не чета»? Дорога одна всем — в царство небесное. Чего куражиться еще! Эка невидаль! «Обсуждения»! По мне — лучше вместо всяких обсуждениев сделали б так, чтобы, значит, и простой человек и енерал — все б один ответ держали…
— Да… Один, да не один. Вот те! С кого спросят, с кого и нет.
— Со всех спросят, коли спрашивать-то будут.
— Вестимо, со всех, — тихонько вставила со вздохом Марья Митрофановна, — особливо если есть с чего спрашивать. Ох, грешные мы…
— Да чего спрашивать-то с них, — скажем, с барина твоего али с приятелей его? Каки таки дела их, чтоб спрашивать? Никаких делов и нету. Пить да спать, да в епартаментах елозить. Вот-те и дела!
— Забава, а не дела!
— Только на нашем теле эта забава происходит, значит… Господа забавляются, а мужик всю неделю страждает да с бабой с голода помирает. Вот и выходят они — обсуждения всякие… Не дело это, а так… от безделья…
— Ну, уж ты больно умен стал, как метлу взял в руки, — не стерпела Марья Митрофановна, увидевшая, что соседский мужик сказал не в меру много лишнего и, по ее мнению, несправедливого. — Барин-то мой не из таких. У него и безделье — все равно как дело. Пьют чай, али беседуют, али в епартаментах где сидят, оно все одно на пользу идет и засчитывается ему. За то и уважают его. И почет от людей, и награда не задерживается.
— Небось, и тебе тоже награждения бывают… Слыхом слыхать, Марья Митрофановна… Господский хлеб не то, что мужицкий. С его не жалко и на свечку попу дать…
— И-ишь ты, языкатый какой нашелся!.. А хоть бы и попу на свечку! Не больно считай-то в чужих карманах. — Марья Митрофановна зло засверкала глазами и повернулась.
— Иди, иди! Живая лезет на небо! Гляди только, не сорвись черту в зубы!..
Марья Митрофановна торопливо зашагала к крыльцу, провожаемая смехом и язвительными напутствиями.
У крыльца стояли два молодых человека, ожидавших, когда им отворят дверь.
— У нас-то не заперто, — протянула она, открывая дверь и впуская двух незнакомцев.
Философия во весь дух
Незнакомцы поднялись наверх и в небольшой передней разделись. Когда они вошли в следующую комнату, где шла беседа о неравенстве в положении людей, с разных сторон раздались осторожные возгласы:
— А! Александр Пантелеймонович…
— А! Александр Владимирович…
Многие, в том числе и Федор Михайлович, догадались, что это были Баласогло и Ханыков. Они прошли между сидевших и, кивая головой налево и направо, уселись в дальней стороне комнаты, куда почти не проникал свет от свечи, стоявшей на столе под маленьким абажурчиком, только что вычищенным Марьей Митрофановной.
Из полумрака углов большой комнаты смотрели сидевшие и стоявшие люди и, вслушиваясь в речи говоривших, то нетерпеливо перешептывались друг с другом, то, как бы задумавшись, ждали, что скажет Михаил Васильевич, или Спешнев, или Данилевский…
Федор Михайлович сидел на стуле, положив ногу на ногу и наклонившись всем туловищем вперед. В глазах у него играл полный любопытства блеск, и лоб сжался в морщинах. Он упивался мыслями о великих планах мировой жизни. «Кабы свершились благороднейшие мечты о золотом веке! — думал он. — До чего было бы хорошо жить: без боли и без нужды! Тут истиннейшая суть всего мира!»
Ханыков выступил вперед, ближе к столу, и с волнением начал защищать идеи Сен-Симона и Фурье. Он нарисовал перспективу жизни человечества, бросившего все свои частные делишки и перешедшего к общему труду.
— Труд будет гармонический, — с жаром заявил Александр Владимирович, у которого еще не видно было места, где будут расти усы, но зато уже сильна была упоительная вера в человеческое счастье. — Каждый будет работать по наклонностям своим, но во имя всех остальных. Касса будет общая, и каждый будет получать по своим нуждам и потребностям. Бедных, а значит и преступлений, не будет вовсе, так как пороки и слабости, проистекающие из неравенства и порождающие зависть и жадность, будут отсутствовать. Нравы преобразуются. Человек переродится. Вместо хижин и отдельных домов будут общественные жилища, фаланстеры, и каждый из них вместит в себе до двух тысяч людей. Над этими двумя тысячами будет одна крыша, а вокруг будут теплые галереи, цветущие сады и поля. Стол будет общий для всей фаланги. Словом, и выгода материальная и нравственное совершенствование — все будет представлено в настоящем и высоком виде. Человечество будет вершить великие дела, и эти дела создадут гармоническое единство всей жизни… Почва еще невозделана, но она уже принимает в себя семена…
Александр Владимирович говорил пространно и с повышением голоса, который дрожал от волнения. Он перечислил все параграфы учения Фурье, упомянул о Сен-Симоне, Консидеране, прочел отрывки из газеты «Démocratie pacifique» и журнала «La Phalange», объясняющие опыты построения фаланстеров за границей, и после этого высказал мысль о таких именно опытах и в России.
После его речи Михаил Васильевич ласково поглядел на него и налил ему стакан чаю.
— Хороша она, эта гармония, — сказал он, — впрочем, до нее человечество должно пройти еще особые стадии: в будущности должна вместиться вся образованность и прошедшего, и тогда лицо трудового человечества будет едино. И тут-то русский народ сыграет роль. Россию и русских ждет высокая и великая будущность! — Михаил Васильевич возвысил голос при упоминании о русской роли. В глазах у него играли искры горячей и ничем не угасимой веры в победу добра, в преодоление темных сил рабства и невежества. Он с трогательной улыбкой посмотрел на Ханыкова.
Михаил Васильевич представлял собою во всем круге собиравшихся у него лиц как бы основу и начало всех начал. Ханыков же дополнял его своей восторженностью, Баласогло — неистощимыми проектами из области просветительно-образовательной, Данилевский — подробностями теорий социальных учений, Спешнев — философской силой и убежденностью в доказательствах, особенно если дело касалось метафизики, которую Николай Александрович жестоко порицал.
Речь Ханыкова взбудоражила присутствовавших. Раздались голоса, как бы недовольные чрезмерной отвлеченностью суждений уважаемого Александра Владимировича, перегонявшего свои собственные мечты.
— Не надо гипотез! Они манят и обманывают, — сказал кто-то из сидевших в углу. — Лучше объясните мне: как, проснувшись завтра утром, начать жить по-новому? Как уничтожить крепостное право? Как отменить право распоряжаться людьми? Вот что!
Федора Михайловича вопрос ударил в самое сердце. Он даже заерзал на стуле и откинулся на спинку, полуоборотом усевшись прямо против говорившего, как бы выжидая, что ему ответят другие. Нетерпеливо поглаживая свою бородку, он приготовился ждать, что скажут все присутствовавшие.
— Мечтательством делу не поможете, милостивые государи, — подхватил новый голос, видимо желая поддержать предыдущего. — Разрешите сперва н а ш и р у с с к и е вопросы, тогда переходите к общечеловеческим и стройте фаланстеры.
Михаил Васильевич увидел, что разговор перескакивает с одного угла на другой, и шепнул старичку Чирикову взять в свои руки колокольчик и главенствовать. Старичок передвинулся с дивана на стул, к самому столу, и принялся успокаивать разговорившихся. После нескольких внушительных звонков в комнате водворилась тишина. И в затихшем пространстве раздалась снова речь Михаила Васильевича.
На этот раз он оживленно заговорил уже не об отвлеченных идеях социализма, а о том, что нужно было бы увидеть социализм в самой России. Многие уже давно слышали о намерениях Михаила Васильевича в своем собственном имении Петербургской губернии произвести опыт в отношении осуществления общности имущества и единого труда и образовать свой собственный фаланстер, с общей кухней и общим для всех трудом.