Александр Иванович несказанно обрадовался приходу гостя, которому он считал за должное оказывать особое внимание и уважение.
— Очень рады и обязаны вам, — хрипло заговорил он, увидя тут же заторопившуюся к дверям свою жену. — Моя супруга Марья Дмитриевна, — отрекомендовал он и добавил с некоторой приподнятостью: — Прошу к нашему шалашу.
Федор Михайлович молча пожал руки своим новым знакомцам и с приятной застенчивостью прошел в большую комнату, а Александр Иванович тем временем успел заскочить в спальню и принести маленькую, с вышивками, подушечку, какую и водворил на клеенчатый и доживавший, видимо, последние годы диван, указав тем самым уютное местечко для пришедшего гостя.
Разговор не замедлила завязать Марья Дмитриевна, сообщившая прежде всего, что муж ее, Александр Иванович, служит по таможенной части, но что его дела и разъезды чрезвычайно вредят его здоровью, а между тем жалованье весьма и весьма скудное.
— Грудью страдаю, кашель одолевает… — стал пояснять тут же Александр Иванович, но сильный приступ кашля вдруг прервал его речь, и, подавленный им, он отошел к окну.
Федор Михайлович с тревогой следил за этой сценой и на лице Марьи Дмитриевны подметил болезненные черты привычного испуга и давних страданий.
У Александра Ивановича врачи находили уже несколько лет развивавшуюся чахотку и решительно запрещали ему употреблять всякие спиртные напитки. Однако Александр Иванович презрел все советы лекарей и продолжал пить, иногда весьма неумеренно. Болезнь его все более и более истощала его.
Марья Дмитриевна по этим причинам с каждым днем становилась все беспокойнее и раздражительнее. Муж вызывал своим неосторожным поведением прямое недовольство, а жалости к нему у нее оставалось уже едва-едва, где-то на самом донышке… Она роптала на свою судьбу. К тому же ее донимали дурные сны, еженощно и всегда обязательно под утро увлекавшие ее в какие-то пропасти, из коих она никак не могла и выбраться.
Федор Михайлович, однако, сразу же заметил в ней черты, выгодно отличавшие ее от мужа, хотя и к Александру Ивановичу он не менее пылко почувствовал приязнь, как к любезнейшему, хоть и безалаберному и опустившемуся, человеку. Марья Дмитриевна первым делом обратила на себя внимание своей образованностью и тем внутренним трепетом души, какой был свойствен и самому Федору Михайловичу, человеку, взбудораженному всем течением событий в нестройной и коварной жизни. Она говорила со страстной торопливостью, словно всегда боясь чего-то недосказать, что-то весьма важное пропустить… При этом на лице ее, довольно бледном, неустанно отражалась приятная оживленность, а впалые щеки покрывались румянцем, выдававшим присутствие какой-то затаенной болезни.
— Представьте себе, в сырой день, на дворе туман, мокрый ветер, а мой благоверный на службу отправляется без пальто… И никакие уговоры не действуют, — жаловалась она на упрямство своего мужа, садясь на плетеный стул перед Федором Михайловичем. — Он не бережет себя, не бережет сына, а уж о себе я и не говорю. Я считаю, что муж должен слушаться жены, — должен, должен, не правда ли, Федор Михайлович?
— Да, да, конечно, — с неловкостью вставлял Федор Михайлович. — Само собой…
— Да не верьте ей, любезнейший Федор Михайлович, — защищался, вскидывая плечами, Александр Иванович, — я вполне послушен Марье Дмитриевне, уверяю вас, — потому она для меня была и есть благодетельница. Но коли стоит на улице этакая приятнейшая теплота, так как же прикажете мне быть?.. Да иначе и невозможно-с…
Так продолжался добрый семейный спор, видимо не обещавший кончиться к обоюдному согласию. Но Федор Михайлович извлек из него тот вывод, что у своих новых знакомых супругов он может вполне пользоваться тихим расположением и той теплой и ласковой простотой в обращении, какая именно и нужна была ему.
Марья Дмитриевна пустилась в расспросы, как претерпел и перенес Федор Михайлович все свои удары жизни, как он очутился в Сибири и каковы его обстоятельства и намерения сегодняшних дней. Федор Михайлович был чрезвычайно польщен таким интересом и вниманием и живо почувствовал, как благодарный порыв охватил его сердце и как захотелось ему в своем одиночестве поведать новым друзьям о некоторых мгновениях своих прошедших лет.
Он обрадованно заговорил, поминутно раздумывая и останавливаясь, что-то припоминая, многое хваля, но больше всего многое в себе осуждая, а пуще всего выставляя на первый план свои каторжные годы, их угрюмые мысли и подавленные чувства.
Александр Иванович сидел у окна, подперев правой рукой подбородок и изредка с умилением взглядывая на диван, где расположился Федор Михайлович. А Марья Дмитриевна, словно читала какую книгу, следила вполглаза за малейшими движениями лица Федора Михайловича, так что он ясно чувствовал ее затаенные наблюдения. Перед ним сидела женщина, понявшая муки незнакомого человека, встретившегося ей на пути, и, будучи сама утомлена нуждой и горем, она отгадала в нем безмерное желание покоя и забвения всей нескладицы жизни.
Марья Дмитриевна — сердце младенческой доброты
Вскоре Федор Михайлович стал чувствовать себя у Исаевых как в собственном доме. Пригретый и обласканный Марьей Дмитриевной и Александром Ивановичем, он в каждый вольный часок так и норовил очутиться в их жилище и почувствовать себя совершенно равным всем людям, обладающим правами свободно двигаться по земле и беспрепятственно дышать воздухом.
Федор Михайлович почел своим долгом давать уроки маленькому Паше; Марья Дмитриевна не раз жаловалась: отец нерадив к мальчику, не любит учить его, и мальчик не привязан к отцу, особенно ввиду того, что воспитатель часто бывает нетрезв и непочтителен к матери, а мать окончательно извелась, теряя при каждом запое мужа свое «ангельское терпение» (так она его называла).
Жизнь в доме Исаевых была коварнейшим образом сплетена из многих и многих радостей, но более всего из печалей. Федору Михайловичу не раз доводилось слышать тихий, приглушенный плач в спальной супругов. Иной раз он подолгу сиживал в столовой после уроков с Пашей и читал какую-нибудь занятную повесть, а дверь в спальню бывала в тот час закрыта: Марья Дмитриевна там тихонько возилась с какими-то делами, что-то перебирала, что-то неслышно укладывала, и вдруг все внезапно замолкало, и наступали минуты полнейшей тишины. Она, видимо, усаживалась в свое кресло с пунцовой подушечкой и, видимо, о чем-то задумывалась, что-то, быть может, вспоминала, какие-нибудь картинки из своей астраханской безмятежной жизни в родительском доме, и так проходило в безмолвии десять, двадцать, тридцать минут, пока не доносился в столовую еле-еле слышный протяжный стон, какое-то неудержимое и сдавленное рыдание, какой-то тревожный шепот, с осторожными вздохами, так, что никто не мог ничего и услыхать.
Но Федор Михайлович невольно прислушивался к затаенным вздыханиям и, слыша их, вполне понимал, что у Марьи Дмитриевны приступ жестокой горечи и тоски, что в памяти ее вспыхнули недавние обиды и вдруг сразу представилась вся целиком нескладность ее жизни, оскорблявшая чувство ее собственного достоинства.
Однако она умела и своевременно сдержать свое волнение, несмотря на постоянную возбужденность и всегдашний страх перед жизнью.
Вполне овладев собой, она выходила из спальни и как бы продолжала ранее начатый разговор:
— Город-то наш, Федор Михайлович, весь сложен из сплетен и пересудов. Мужчины все пересуживают: им мало денег, им не хватает трактирных заведений, — и все посему чертыхаются. А женщины — еще неумытые и непричесанные, а уж бегут пересказать приснившиеся за ночь новости, особенно по амурной части. Судите сами, где и у кого можно тут набраться ума.
Марья Дмитриевна имела свойство говорить быстро и при этом в нервическом возбуждении густо пересыпала свой рассказ язвительными замечаниями. На вид это была женщина среднего роста и средних лет, со светлыми волосами, разделенными посередине пробором; она была не так чтоб интересна, но и не дурна собой; на довольно тонком ее лице иной раз играла едва заметная, как бы таившаяся от людей, улыбка, а в этой улыбке было заключено, казалось, давнее недоверие к жизни и даже горькая ирония; в светло-карих глазах можно было уловить какой-то необычный, раздраженный блеск; бледные щеки часто покрывались чуть розоватым, нездоровым румянцем.