Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Газеты были тревожны и предвещали еще более грозные дни. А «Санкт-Петербургские ведомости» хрипели сквозь зубы: «Где религия? Где просвещение? Где нравственность? Где здравый смысл?» — обращаясь, очевидно, к жителям Австрии, Пруссии, Сардинии и Франции.

Из главных же столбцов петербургских газет угрюмо глядел царский манифест:

«Запад Европы внезапно взволнован новыми смутами, грозящими ниспровержением законных властей и всякого общественного устройства. Возникнув сперва во Франции, мятеж и безначалие скоро сообщились и сопредельной Германии, и, развиваясь повсеместно с наглостью, возрастающей по мере уступчивости правительства, разрушительный поток сей прикоснулся, наконец, и союзных нам империй Австрийской и королевства Прусского. Теперь, не зная более пределов, дерзость угрожает в безумии своем и нашей, богом нам вверенной России. Но да не будет так! По заветному примеру православных наших предков, призвав на помощь бога всемогущего, мы готовы встретить наших врагов, где бы они ни предстали, и, не щадя себя, будем в неразрывном союзе со святою нашей Русью защищать честь имени русского и неприкосновенность пределов наших. Мы удостоверены, что всякий русский, всякий верноподданный наш ответит радостно на призыв своего государя, что древний наш возглас: за веру, царя и отечество, и ныне предукажет нам путь к победе, и тогда в чувствах благоговейной признательности, как теперь в чувствах святого на него упования, мы все вместе воскликнем: С нами бог! разумейте, языцы, и покоряйтесь, яко с нами бог!»

Федор Михайлович с жадностью перечел все, от строчки до строчки, и пришел к выводу: этим делу не поможешь и царскими словцами народный ропот не истребишь. Он собрался уже выходить из кондитерской, как вдруг перед ним, к полной непредвиденности, выросла фигура Спешнева.

Николай Александрович был по-весеннему свеж и молод. На нем была мастерски сшитая шинель, с замечательно вырисованной талией, и в руках он играл модной тростью. Он быстро взглянул на Федора Михайловича и заговорил. В голосе была та же спокойная сила и проницательность.

Семена и сеятели

Они пошли по Садовой к Сенной.

— Должен вам сказать, Федор Михайлович, что события следуют чрезвычайные, как это и вы, конечно, могли себе уяснить. Европа объята пламенем, и искры с ее костра уже перебрасываются на русские равнины. Идут бунты в деревнях, в городах — пропаганда социальных учений, которые должны способствовать революции. Все это семена! Семена! И вот эти-то семена нам всем и надо оберечь и употребить для новых посевов. Не так ли, Федор Михайлович?

— Совершенно справедливо, — соглашался Федор Михайлович.

Николай Александрович рассчитал, что пропаганда еще недостаточно сильна и в главных городах и особенно в провинциальных местах, и поэтому необходимо более деятельное отношение к кружковым собраниям. Он доказывал Федору Михайловичу, что следует условиться о пропагаторской деятельности с известными людьми, живущими в столице и в провинции и могущими помогать в деле распространения социальных учений, и что несколько таких людей уже есть и даже вовлечены в круг общих действий. Такими людьми оказывались Тимковский в Ревеле, Черносвитов в Сибири, Плещеев в Москве (туда Алексей Николаевич должен был поехать в конце лета) и, наконец, несколько военных чинов, могущих влиять своим авторитетом и знаниями в армии: штабс-капитан Генерального штаба Кузьмин, штабс-капитан Егерского полка Львов, поручик гвардейского Московского полка Момбелли и поручик Егерского полка Пальм. На этих лиц уповал Николай Александрович. Кроме того, он полагал, что и петербургские собрания свободолюбивой молодежи необходимо сделать более строгими, а не такими, как у его лицейского приятеля Петрашевского у Покрова.

— Если же Михаил Васильевич будет продолжать так вести свою пропагаторскую деятельность, то многие от него отойдут, что, впрочем, уже и сейчас происходит…

Федор Михайлович вслед Спешневу также усматривал в «пятницах» Михаила Васильевича отсутствие плана и стремился вместе с Дуровым и Плещеевым образовать свой собственный кружок, куда входили бы Николай Александрович, оба Дебу, Баласогло и новый его приятель студент Филиппов, которого он называл славным малым.

Николай Александрович предложил Федору Михайловичу отправиться к Плещееву. У Плещеева сидели Пальм и Момбелли. И при появлении Федора Михайловича и Николая Александровича они быстро вскочили со стульев и вместе с Плещеевым бросились к вошедшим. А вошедшие сразу заметили, что у них шла горячая беседа о каких-то чрезвычайных вопросах. Вопросы были самые злободневные, будоражившие всю столицу да и весь грамотный мир. Говорили о прескверных порядках в государстве, о невежестве полицейских чиновников, о том, что людям не хватает уже терпения выносить всякие непозволительные действия высших и низших самодуров и что люди уже ропщут на своего создателя: доколе он будет попустительствовать столичным министерствам и цензурному комитету?

— Миллионы, господа, страдают от касты привилегированных счастливцев, — продолжил Момбелли свою ранее начатую речь, полную гнева, — люди лишены человеческих прав, над людьми, изнемогающими в нищете, смеются наши чиновники и купечество. Нужна, господа, остановка всему этому! Одной литературой и художествами тут делу не поможешь.

Пальм с негодованием заговорил о цензурных препонах. Это была больная тема и у Федора Михайловича. Он с таким же негодованием думал о цензорах, считая их главными виновниками невежества, и первое, что он мечтал сокрушить вместе с крепостной обязанностью, была цензура.

— До чего дошло, господа, — воскликнул Пальм, — даже «Пословицы русского народа» «отвергнуты» цензурой! Бедняга Даль попал в крамольники! Ведь это тупоумие и варварство последней степени, господа!

Момбелли и другие не пропускали читать выходящие номера столичных журналов, и «Современник» с «Отечественными записками» бывали всегда у них на руках, как живые следы сегодняшних мыслей и чувств людей, видевших городские и деревенские порядки и думавших о жизни всего народа.

Пальм и Плещеев напомнили тут о «Сороке-воровке» Герцена, об «Антоне Горемыке» Григоровича, о новых рассказах господина Тургенева, напечатавшего в «Современнике» своего «Бурмистра» и «Контору», весьма кстати пришедшихся к толкам посетителей кружков Петрашевского и Дурова, об «Отечественных записках», на страницах которых прочитаны были важные повести «Противоречия» некоего Непанова и «Запутанное дело», подписанное таинственными буквами «М. С.».

— Поднимаются голоса многих сочинителей, господа, — уверенно заговорил Пальм, — Некрасов — хвала ему — воюет с цензурной трепалкой и умело протаскивает тончайшие идейки. Вот я недавно в «Записках» читал это самое «Запутанное дело». Это, господа, нечто вроде ваших «Бедных людей», Федор Михайлович. Конечно, у вас все это сильнее и выразительнее, но и там не просто считают люди свои беды, а тоже кричат о них, полные скрытого ропота и тоски. Любопытно бы знать, кто это такой там под буквами «М. С.» прячется?

— Да это тот самый молодой человек из военных чиновников, который как-то бывал у Михаила Васильевича, — Салтыков. Он же написал и «Противоречия», — вставил тут Плещеев. — И скажу вам больше того: уже этого недовольного автора спровадили куда-то в Вятскую губернию, — мол, слишком строптив и для Петербурга не подходит.

Цензура служила предметом негодования не только в редакции «Современника» или «Отечественных записок», где господа с цензорскими ножницами главенствовали над гранками в качестве полновластных самодуров, — нет, о ней со скрежетом зубовным говорили во всех кружках, даже не слишком либерального направления. Из угла в угол передавали анекдоты о цензорских похождениях того или иного истязателя муз, требовавшего прежде всего, чтобы «добродетель» была обязательно на своем почетном месте.

Первые же газетные сообщения о февральской революции во Франции совершенно сбили с толку цензурное ведомство. Оно принялось неистовствовать и подражать в своем усердии шефу жандармов графу Орлову, ненавистнику всех романистов и поэтов. Орлов давно точил мечи против «Современника» и всей журналистики, благо Булгарин был усердным поставщиком клеветнического материала по части прессы и помогал строгому графу в составлении совершенно безнадежного мнения о петербургских журналах. Вместе с петербургским попечителем учебного округа Орлов жаждал вывести романы вовсе из употребления, а все эти журналы прибрать к рукам и держать их так, чтобы господа редакторы и не пикнули. Но особенно Орлов доискивался и добирался до Белинского. Он находил, что не кто другой, как Белинский, является сеятелем всякой смуты.

38
{"b":"837166","o":1}