Иртыш безмолвно и одиноко нес свои волны, и на просторах реки не видно было ни одного паруса, — лишь солнце узорилось на них бледно-огненными переливами.
Федор Михайлович поднял голову к небу. На небе были разметаны редкие клочья облаков, зажженных солнцем. Федору Михайловичу ужасно как понравился этот удивительно широкий надземный простор — до такой степени он напомнил ему его собственные разбредшиеся мысли и желания… Он с наслаждением смотрел вверх и, казалось, проникал в самые далекие бездны мироздания. Глаза его стали широкими и как бы потрясенными от неожиданного удивления, рот раскрывался все шире и шире, и щеки дрожали от избытка небывалых чувств.
Тульский арестант и силач с Урала переглянулись между собой, заметив необычайный восторг Федора Михайловича, и подскочили к нему:
— Гляди, гляди! Наш-то барин словно собрался лететь.
Но Федор Михайлович уже не слышал их. Он, как сноп, повалился наземь и забился в тяжелых судорогах. Арестанты бросились к нему и придержали ноги и руки. Он лежал на траве у большой канавы, идущей вдоль двора. Голова его откинулась назад, из груди выхрипывали неясные, сдавленные звуки. Рот был полон слюны, губы вздрагивали, а все лицо вдруг стало впалым и землисто-восковым… Показались капельки пота.
Когда судороги немного утихли, его перенесли в крепостной госпиталь.
В госпитальной палате
Он медленно приходил в себя.
В палате, где он лежал, было два невысоких окна с ржавыми и запыленными решетками, и мимо окон непрерывно ходили люди. Это развлекало Федора Михайловича. Его радовало всякое движение и какая-то жизнь вне его. Он воображал и себя стоящим где-то на земле и оглядывающим окружающие валы крепости и длинный и серый частокол с прожилинами. Земля под его ногами мягкая и теплая. С детским любопытством он вдавливает в нее широкие каблуки и любовно смотрит на каждую травинку и на дорожки крепостного двора, ласково извивающиеся между Омскими и Иртышскими, Тарскими и Крепостными воротами, между казармами, сараями и церковью.
Федору Михайловичу стало как-то необычно хорошо. В палате нет непрерывного и стучащего говора, который так досаждает в казарме. Тут только раздается изредка стон больного, смешанный с полязгиванием кандалов, да застучит посуда. Тут мягкие сенники и даже подушки и одеяла, а днем всегда дают овсянку. Добродушный фельдшер Александр Степаныч подойдет и весьма почтительно посмотрит на тебя, — прямо как на человека, — с таким озабоченным видом и с таким доверчивым чувством, что уж от одного этого станет светлее в глазах и готов простить всех своих недругов. А то вдруг пройдет мимо тебя молодая и субтильная сиделка и с этакой маркизской игривостью бросит в тебя полвзгляда, так что даже и поблагодарить не сочтешь возможным, — потому уж таким недостойным червяком почувствуешь себя перед нею…
Что и говорить, от этих больничных порядков веет каким-то иным воздухом, — потому-то с таким восторгом и надеждой ждешь минуты, когда медицина протянет тебе руку спасенья. Федор Михайлович слушает, как бьется у него сердце. Оно стучит ужасно громко и быстро. Но во всем теле такая мягкость, словно всего истолкли в мелкий-премелкий порошок. Хочется лежать совершенно неподвижно и думать о чем-то успокоительном и бесконечном. Хочется забыть, что у тебя под одеялом неснимаемые кандалы.
В палату пришел Александр Степаныч. Он стал у двери и всех оглядел. В руках держит что-то завернутое в газетную бумагу. Надвинул на нос очки и пошел вдоль коек, словно кого-то выискивал. Нашел. Подсел к Федору Михайловичу на табуретке и с любопытством рассматривает.
— Так это вы и будете тот самый сочинитель? — спрашивает он, неловко улыбаясь и шевеля усами. — Я для вас тут приберег занятную-с историю. Уж ждал-ждал, когда-то вам выйдет звезда. Вот и вышла она, и дождался я… вот-с… — Он развернул бумагу и показал принесенную книгу. — «Отечественные записки», — сказал он полушепотом, таинственно передавая в руки Федору Михайловичу разрезанный номер. — Тут-с напечатано преуморительное сочиненьице — «Замогильные записки Пиквикского клуба» аглицкого сочинителя Диккенса. Нет-с, вы представьте себе только: «Замогильные записки»-с… — Александр Степаныч рассмеялся и при этом, боясь нарушить больничную тишину, закрыл рот рукой.
Федор Михайлович приподнялся так, что под ним хрустнула солома в сеннике и вздрогнули кандалы. Он набросил на себя толстый суконный халат, лежавший тут же, на койке.
— Вы… значит… знаете меня? — спросил он вкрадчивым и обрадованным голосом.
— Слыхал, слыхал, как же-с…
— Хорошо… Хорошо-то как… Уж не знаю, как и благодарить-то вас.
— Да не стоит благодарности… Рад послужить…
— Так эту книжку можно почитать? Я уж никому не покажу, никому.
— Держите при себе. Потому — запрещают у нас.
Александр Степаныч боязливо посмотрел на противоположную дверь с-железным болтом, выходившую в коридор: за ней стоял караульный унтер-офицер с тесаком, и на его обязанности было запирать на ночь арестантские палаты.
Федор Михайлович сунул книжку под сенник, где у него хранился кисет с табаком, кремень и огниво. Он совсем не ждал такого удивительного посещения. Фельдшер, совершенно незнакомый человек, вдруг сам подошел, сам заговорил и как? — точно с сыном родным. Утешил и словом и взглядом. Одним движением души пробудил.
— Хорошо. Хорошо-то как, Александр Степаныч! Уж не знаю, не нахожу слов, чтоб высказать вам чрезвычайную благодарность свою и любовь…
Александр Степаныч широко улыбнулся и встал с намерением идти дальше.
— Так вы говорите, мне звезда вышла такая?.. — переспросил еще Федор Михайлович, любопытствуя и в счастливом предчувствии.
— Звезда! Доподлинно знаю. И стоит она, звезда, над самым вашим изголовьем, и свет ее освещает вас.
— Ах, хорошо! Хорошо-то оно как выходит!
— Прощайте-с… друг сердешный, — Александр Степаныч нежно-нежно посмотрел на Федора Михайловича и пошел к другим больным. Так он обошел всю палату и вышел в соседнюю комнату, где находился приемный покой и делали перевязки и операции.
Федор Михайлович долго провожал глазами удалявшуюся сутуловатую фигуру фельдшера и его седеющий затылок.
— Экой милый человек! — думалось ему. — Ведь вот нашлася и тут, в этом смраде, достойная душа.
Новые впечатления: госпитальная палата для решенных арестантов и подсудимых, удушливый запах, зеленые деревянные койки с полосатыми чехлами на них, жбаны с квасом, стоявшие у больных под столиками, толстое госпитальное белье, чулки, колпаки и туфли, и этот удивительный фельдшер с «Замогильными записками Пиквикского клуба», и его простая и мягкая речь — все это было для него так живо и необычайно. Он забыл и о себе и о своей болезни и даже о том, что рядом с ним лежат еще более несчастные люди, чем он сам, цинготные и чахоточные, и весь ушел в просторы новых поднявшихся в нем чувств.
В эту самую минуту за стеной послышался стук и шум. Больные строго и сосредоточенно замолчали и прислушались.
Через дверь, неплотно закрытую, слышны были чьи-то медленные и тонкие стоны, вдруг превращавшиеся в короткий и бессильно обрывающийся крик, словно где-то долго и упорно резали тяжелое железо.
Федор Михайлович напряг свой слух и ясно различил человеческий стон.
Он посмотрел на лежавшего рядом больного, потом на другого и на третьего и понял, что и те догадались. Он задрожал и, соскочив с койки и набросив бурый халат, подбежал, звеня кандалами, и приник к двери. Слегка и неслышно он приоткрыл ее.
— А-а-а!! — раздалось еще громче протяжное стенанье, и Федор Михайлович увидел, как фельдшер, в халате и очках (он узнал Александра Степаныча), прикладывал к спине лежавшего человека мокрую простыню, окунув ее сперва в ведро с мочой.
Человек снова вскрикнул и затрясся, бессмысленно болтая руками поверх спины.
В то же время, как Александр Степаныч вторично уже приподнял простыню, Федор Михайлович заметил сине-багровую спину с болтавшимися кусками кожи и мяса.