— Оставьте у меня эти списки. Я немедля доложу графу.
Иван Петрович уж не мог успокоиться, получив столь внушительные сведения от агента, подобранного им для обнаружения преступного сообщества.
— Нет! Нет! До чего дошла молодежь! — восклицал он, беспокойно сидя в кресле и не глядя на Петра Дмитрича. — Какая заносчивость и презрение к величайшим историческим святыням! Какое непонимание! — разводил он длинными руками, с желчью выплевывая каждое слово.
— Осмелюсь заметить, естественные науки-с и политическая экономия вместе с философией — вот что всему причиной. Европа! Европа идет на нас!
— Прошу вас, представьте все дополнительные сведения и мнения относительно действий Спешнева, Момбелли и прочих. Также и относительно Дурова и Достоевского. Дело не терпит никаких отлагательств. Через два дня жду доклада.
Петр Дмитрич вытянул вперед свое круглое лицо:
— В точности все будет произведено и доложено. Осмелюсь сказать, исторической важности события Исторической!
— Да, да! Скверная история! Сквернейшая!
Петр Дмитрич медленно удалился в прихожую, что у лестницы с черного хода.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
На субботнике у Сергея Федоровича
Письмо Белинского к Гоголю, прочитанное Федором Михайловичем на «пятнице» у Михаила Васильевича, с торопливостью переписывалось среди посетителей кружка. Каждый счел нужным иметь в кармане запретный и бичующий текст. Филиппов, занятый отысканием частей для печатного станка, предчувствуя сокрушительное восстание по всей Восточной Европе, сделал несколько копий письма и заранее объявил Николаю Александровичу:
— Коль станок будет готов, первым делом напечатаем письмо Белинского. Что за силища-то!
Копия письма Белинского попала и к Василию Васильевичу.
— Чувствуете смысл-то всего э т о г о? — спросил тот Федора Михайловича, представ пред ним прямо лицом к лицу на Гороховой улице. — Чувствуете, как убита Россия в этом письме, со всеми ее порядками, и как без страха положена в гроб и заколочена?
— Убить-то не убита, — ответствовал Федор Михайлович, — а тоска — великая, что и говорить.
— Ну уж, довольно тоски! — решительно выдвинул свою мысль Василий Васильевич. — Из тоски дело не делается. Да и приличествует ли вам, сочинителю, тосковать? Белинский — надо кстати заметить — обходился без тоски, а коли видел, что знаменитость завирается, будь то Гоголь над всеми Гоголями, без стеснения уничтожал до самого основания. И вам, сочинителю и предвосхитителю грядущих веков, надо поступить точно таким же манером — в поучение и исправление человечества. Ведь вы-то от наставления не отказываетесь? Вы-то любите поучать? И небось положили себе за правило — служить не более и не менее как всему человечеству? Вот и послужите, господин сочинитель. Явите миру свое величие и свою силу. У вас есть что показать миру и чем блеснуть перед ним. Станьте превыше кружков и обратитесь к делу. Дело увенчивает мысль человеческую. Уверяю вас. Увенчайте!
Василий Васильевич показал особую твердость, так упорно было вдруг сказано об увенчании. У Федора Михайловича даже замутилось в голове: ведь какое убийственное, какое величественное напоминание! И сделано-то оно совсем вдруг, весьма просто и без всякого видимого повода.
— Увенчать все дело… Да ведь в этом-то все дело и заключено!
Федор Михайлович быстро распрощался и заспешил, видимо решив поскорее и в одиночестве обдумать, как именно увенчать.
— Увенчать все дело… ведь это сущая и единственная правда! Чрезвычайно странно лишь то, что она всегда была со мной да и теперь стоит предо мною, — раздумывал он, все куда-то торопясь.
В эту минуту сзади себя он услыхал приближавшиеся звонкие шаги жарко дышавшего рысака, одним взмахом отмеривавшего целые сажени по мостовой. Он невольно обернулся и увидел несущегося на лихаче Николая Александровича с развевающимся плащом и в высоком цилиндре, который придерживался им правой рукой, в то время как левая с тонким изяществом держала модную трость.
Спешнев заметил Федора Михайловича и остановил рысака.
До дома Ефимова, где жил Дуров, было недалеко, и они пошли пешком.
У Сергея Федоровича назначен был очередной субботник. Хоть Сергей Федорович и противился устройству таких вечеров и нетерпеливо ждал, когда они окончатся, тем не менее ему решительно невозможно было от них отказаться, чтобы тем самым не проявить недостойную боязнь. Собиравшиеся у него принадлежали к кругу Михаила Васильевича, но, однако, в отношении некоторых вопросов социального переустройства держались иных мнений, и в особенности касательно теории самого Фурье. Полные горячих желаний и любви, но беспомощно фантазировавшие, из этой теории они заимствовали лишь одну столь обольщающую сердце любовь ко всему человечеству и очаровательные намерения вовсе искоренить зло на земле, сохранив для людей целиком только одно добро. Их успокаивало то обстоятельство, что за всю февральскую революцию ни один последователь любвеобильного Фурье не вышел на улицы Парижа, из пренебрежения к политическим волнениям и суете, а что касается экономических планов Фурье, то красоты фаланстеров, о коих уж с лишком двадцать лет мечтали фурьеристские журналы, заслужили всяческое одобрение с их стороны, хотя, по общим отзывам, совершенно не подходили к российским пейзажам. Короче говоря, у посетителей Сергея Федоровича, каковых было, впрочем, весьма ограниченное число, Фурье не пользовался той славой, какую ему воздавал Михаил Васильевич и иные на собраниях у Покрова.
Здесь, однако, надо заметить, что к кружку Сергея Федоровича отчасти примкнули и Спешнев с Момбелли — люди, отнюдь не разделявшие высоких чаяний Сергея Федоровича и его христиански настроенных друзей. Николай Александрович втайне вознамерился поворотить новый кружок на свой путь и сеял в нем коммунистические идеи, — в том и была цель его вступления в кружок. Он не слишком доверял расплодившимся (ввиду обилия свободного времени у европейских философов) идеям всеобщего добра и пришествия на землю «общечеловека» и счел должным предостеречь от утопий и возможных заблуждений своих доверчивых приятелей. Увы! Его старания пока не приносили плодов.
Чрезвычайное смущение испытывал Федор Михайлович рядом с Николаем Александровичем. За всеми словами, которыми они скупо обменивались, ему всегда помнились пятьсот рублей, переложенные из звенящего ящичка Николая Александровича в карман Федора Михайловича…
Николай Александрович (так назойливо казалось Федору Михайловичу) сам первый всегда приступал к разговору при встрече с ним, точно нарочно стараясь опередить его в мыслях и затушевать незначащее обстоятельство насчет недавних денег…
— Про обед у Европеуса в честь Фурье слыхали? — поторопился Николай Александрович, идя рядышком с Федором Михайловичем по панели. — Наши фурьеристы рассыпались в речах после удивительно тонкого обеда в складчину. Ханыков расписал новый мир, совершенно противоположный миру действительному. Добрейший Ахшарумов тоже преисполнился мечтами о будущих роскошных столицах, плодах и цветах, которыми мы заменим нашу нищету. Портрет Фурье, выписанный из Парижа, тут же красовался на стенке, разукрашенный зеленью и цветами. Магистрант Европеус прочел стихи из Беранже о некоем «безумце», который обязательно явится в мир и озарит его, если к тому времени солнце по каким-либо причинам замешкается или вовсе скроется во мраке вселенной. Разумеется, все эти красивейшие мечты тоже дело, без которого прожить никак нельзя. Но нужны основания. Нужны действительные пути. Без оснований наши мечты — пустой бред! И Ахшарумов вместе с нами имеет право мечтать о новых и чудесных столицах… только они вырастут после того, как мы снесем настоящие… А о настоящих-то столицах, говорят, Ахшарумов выражался удивительно крепко и с толком. Про наш Петербург слыхали что он говорил? Это — безобразное большое и развратное чудовище, это — скопище людей, задавленных однообразнейшей работой, изнурительным и грязным трудом, тяжкими болезнями и вопиющей бедностью. Вот что такое наша столица! И это — безупречная правда. Ахшарумов умен и прав. Но ведь нужны же меры — как освободиться от всей этой убийственной нищеты, от этого бесправия и разврата. А они тешатся фаланстериями, которые, мол, спасут… Спасение же только в революционной организованности и сплочении сил, которые сокрушили бы ненавистный самодержавный строй. И поэтому надо, господа, приступать к всенародной пропагаторской деятельности, в коей освобождение крестьянства с безвозмездным наделением его землей должно быть первым пунктом.