Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Ох, Федор Михайлович, я-то предчувствую, а вот вы-то предчувствуете ли? Догадываетесь ли, на какое дело идете? Послушайтесь меня, друга вашего: не испытывайте судьбу. А вот за границу-то поеду с вами. Прямо в Париж, сведу вас в Шато де флер, в Лувр… Эх, Париж, Париж!.. Впрочем, с Парижем мы лучше пообождем: сейчас там не слишком весело…

— Вот то-то и оно! — перебил, встревожась, Федор Михайлович. — Не слишком весело, ибо мрак и несправедливость торжествуют…

— Ничего, Федор Михайлович, мы можем в Швейцарии пообождать. Женевское озеро! Невшатель!.. Ведь какие чудеса мира…

Аполлон Николаевич от души смеялся.

— Нет, вы беспримерно добры, Федор Михайлович, — заключил он, — беспримерно! Вы алчете и жаждете. Только я вас не накормлю. А вот спать уложить — уложу. И уложу на славу… вот на этом самом широкошумном диване, выражаясь слогом Пушкина. Отдохните и успокойте свое бренное тело, друг мой, добрейший Федор Михайлович…

Он встал из-за стола. За ним поднялся и Федор Михайлович и стал набивать трубку.

— Эх, не дошло до вас, Аполлон Николаевич? Не доходит?

— Не доходит, Федор Михайлович… не доходит…

— Да вы Россию-то, Россию любите ль, Аполлон Николаевич? Ведь любить надо. Любить! Тысячу раз любить!

Федор Михайлович расстегнул ворот и сбросил пиджак и жилет, оставшись в одной рубашке.

— Нет, нет, вы поймите, Аполлон Николаевич, поймите самую-то суть…

— Понимаю-с, понимаю… Вы ищете художественное выражение вашей жажде… Вы заботитесь о всем человечестве, подвозите ему, так сказать, хлеб для пропитания, желая насытить всех, от мала до велика… И это я все понимаю, так как не менее вашего озабочен, но путь-то ваш! Путь, по которому пойдут ваши телеги с хлебом? Да ведь это смута! Это заговор! Это — баррикады! Изберем иной путь, и я буду с вами…

— Да иного-то пути нет, Аполлон Николаевич. Я сам, сам думал, что есть, и жажду даже иного пути, жажду, поймите, но его нет. А тут крепкая и верная мысль: печатание книг, которые спасут и наставят… Ведь это даже не бунт, это — мирный и благородный долг и только… Впрочем, вижу, что семена падают на камни, вижу… вижу…

— Ах, Федор Михайлович, расходились ваши мечты, и ничем не уймешь их… Однако утро вечера мудренее.

Федор Михайлович сидел на диване, поджав одну ногу под другую. Ворот рубашки его был расстегнут. Туловище наклонено, и голова опущена вниз. Он замолчал и задумался.

— Полноте испытывать себя, — увещевал его Аполлон Николаевич, стараясь снисходительно улыбаться и как бы рассеивая намерения своего друга. — Да вы точно вглядитесь в себя: натура ли в вас говорит или один головной восторг? Проверьте, Федор Михайлович, и исчислите все ваши великодушные мысли.

— Ишь какие мне загадки загадываете!.. Знайте — исчислено и разгадано, и других намерений нет, как только послужить делу. Нужнейшему делу.

Аполлон Николаевич лениво зевнул и при этом заметил:

— Слог-то у вас, Федор Михайлович, этакий сочный и многообещающий, и душа… Душа ласковая и бурная… Беречь ее надо, беречь…

Под утро, чуть только стало светать, Федор Михайлович приподнялся на руку, оглянулся и увидел сладко спящего Аполлона Николаевича.

Где-то в печке за стенкой трещали дрова. Шторы были спущены, и в комнате стоял густой мрак.

Федор Михайлович проснулся с какой-то тяжестью. Сон ли дурной растревожил его или мысли забились в голову шпигующие и насмешливые, но в груди давило.

Он опустился снова на подушку, протяжно вздохнул и тут почувствовал головную боль.

Когда он снова пробудился, то увидел на столе самовар, пылавший жаром, и сам Аполлон Николаевич уже сидел за столом и держал в руках какие-то листочки. На его голубом галстухе играли нежнейшие лучи Авроры, и сам он весь как бы светился мглистым утренним рассветом.

Чай пришелся по вкусу и освежил Федора Михайловича.

— Итак… нет? — спросил Федор Михайлович медленно и внушительно.

— Нет, — сокрушенно ответил Аполлон Николаевич и посмотрел с чрезвычайно доброй и изысканной улыбкой на Федора Михайловича. В этой улыбке была заключена целая бездна сожаления о том, что он никак, никак не может исполнить такую важную и тонкую просьбу друга. — Нет и нет…

Федор Михайлович откинулся на спинку стула и провел рукой по вискам.

— Не нужно говорить, что об этом — ни слова? — спросил он вкрадчиво.

— Само собой! Само собой! — деликатно и как бы раскрывая полностью свои объятия, ответил Аполлон Николаевич, причем в тоне его даже послышался укор: мол, как Федор Михайлович мог и подумать нечто иное.

— Слишком шумно становится на земле, Федор Михайлович, — не находите ли вы этого? — добавил Аполлон Николаевич, идя вслед за Федором Михайловичем в прихожую и тонко посмеиваясь на ходу. — Слишком много развелось друзей человечества, — того и гляди зажгут мир со всех четырех концов. Но знаете ли что? Я тушить не стану… Пусть горит сей презренный и ничтожный мир! Пусть! Надоело возиться с ним…

— Это вам-то надоело? Впрочем, и я не прочь бы разделаться с ним, — заметил небрежно и торопясь Федор Михайлович. — Уж такая шатость нравственных оснований! Такая шатость…

На том Федор Михайлович и покинул деликатнейшего Аполлона Николаевича.

Новый и неожиданный посетитель «пятниц» весьма любопытствует насчет фурьеризма

К весне в столице снова развилась холера. В грязных телегах свозили зараженных в больничные бараки на окраины города по 300—400 человек в день. Пошли вести о холере и в армии, которая двигалась уже в Венгрию. Говорили, что десятки тысяч солдат уже погибли на полях Польши.

Столичные разговоры сосредоточились на смерти, которая всех подстерегала каждую минуту и у каждого угла. К тому же весна стояла гнилая и ветреная — снег не снег, дождь не дождь.

К концу марта царь решил отправиться на открытие дворца в «первопрестольную», а оттуда в Варшаву, поднять своим путешествием «дух» в народе ввиду предстоявших военных операций — «усмирения» поднявшихся за свою независимость венгерцев. Революция в Европе не давала спать Николаю.

В газетах зажужжали патриотические шмели, и господин Погодин, вслед за прочими, заголосил: Да здравствует святая Русь! Да здравствует купечество! Да здравствует крестьянство! Да здравствует благородное воинство! Да здравствует ученое и пишущее сословие! Да здравствует, да здравствует весь православный народ!

Под этот умилительный крик в Петербурге и Москве начались гульба и площадные зрелища, раздавали цигарки, пили ренское вино и играли на скрипках и цитрах по повелению начальства. Над городом смельчаки пытались подыматься на воздушных шарах, окончательно сбивая с толку суетливых и заметавшихся столичных жителей.

На площади у Покрова стояла невылазная грязь. К дому Михаила Васильевича были проложены деревянные мостки, теперь сплошь покрытые жидкой, глинистой грязью.

Михаил Васильевич по заведенному обычаю ежедневно возвращался в послеобеденное время из министерства, тщательно счищал с себя грязь и погружался в чтение книг.

Пятницы же бывали у него днями особого значения. В эти дни он редко ходил на службу, уж разве в самых необходимых случаях, по причине особой нужды в нем со стороны иностранцев.

На собраниях у него бывало по-прежнему шумно, и по-прежнему посетители были чрезвычайно разнообразного направления мыслей и положения. Иные вспыхивали в его доме и внезапно погасали где-то в темных пространствах столицы, так что Михаил Васильевич их уж больше не видывал.

Вспыхнул Тимковский, проговорил шесть «пятниц» и умчался в Ревель — пропагандировать фурьеристские идеи; замелькал Плещеев и вдруг исчез в Москву — тоже с мыслью создать кружки; Данилевский, Ханыков, Дебу, Баласогло, Ольдекоп, Черносвитов и прочие то появлялись, то скрывались в своих углах.

Словом, не было единого русла в этой многоводной реке. Михаил Васильевич, впрочем, и не тужил по руслу: свою роль он полагал во внушении и в передаче обществу высоких социальных идей. И тут он вполне и во всем успевал, завоевывая себе должное признание. Одно только его частенько смущало — это были кружки из его же посетителей, которые велись где-то на стороне, помимо его, и, видимо, заняты были вопросами и делами, до которых не проявлял внимания всеми ценимый Михаил Васильевич.

56
{"b":"837166","o":1}