Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Зима тянулась длинными снежными вечерами. Столица плясала на балах и маскарадах, суетилась на рынках и площадях, наживалась и прожигала целые состояния, «простой» же народ гнил в нищете, подавленный холерой и рекрутскими наборами, объявленными царскими приказами по случаю похода в Венгрию.

Федор Михайлович мучительно думал над всем происходящим, решая нахлынувшие и неотложные вопросы о переустройстве жизни на новый образец.

Он даже охладел к высоким сферам литературы и журналистики. Весь Парнас с Тургеневыми, Некрасовыми и Соллогубами и недавний друг Дмитрий Васильевич отодвинулись в дальний уголок. Перо повиновалось ему как-то вяло и нерешительно. Другое зрелище поражало его теперь: возвышенная борьба из-за принципов, споры из-за идей, сборища чуть не на всю ночь где-то у Покрова, где-то на Каторжной улице, в собственном доме Спешнева, где-то у Плещеева, у Дурова… вот какие были они, эти новые дороги, по которым бежали его желания и мысли. Федор Михайлович совершенно растворился в мечтах об истине, которая вот-вот, в самое ничтожнейшее мгновенье, должна была открыться и засверкать. К своему собственному сочинительству он даже приостыл, сосредоточившись на мыслях о человеческом счастье, которое, как он наблюдал, бродит теперь по всей Европе с мечом в руке, ищет свою философию и историю, клянется, восстает и негодует.

— Ведь есть с чего  в о с с т а в а т ь, — схватывались мысли у Федора Михайловича. — Кругом-то одна несправедливость, унижение и неравенство прав! А Консидеран в своем журнале, и Прудон, и прочие величественно твердят о науке всеобщего блага и равенства. А целые сотни тысяч людей уже достигают этого блага.

Мысли были соблазнительные. Федор Михайлович не мог забыть недавние речи Белинского, самого торопившегося, как он полагал, человека во всей России.

— Пусть он атеист, но ведь любовь-то его к человеку кто может опровергнуть! Ведь это он — и он первый — всем нам внушил святость социализма и коммунистического общества. Ведь это он нашел у нас «общечеловека». А «общечеловек» — это уже не последнее дело в наши-то времена. Он-то и пригодится для нашего народа.

Федор Михайлович упивался величавыми темами и не видел конца своим мечтам…

В тихие зимние сумерки в комнате его бывало жарко натоплено. Трюкал над печкой сверчок. Где-то в дальних комнатах слышны были звуки баллад Шопена.

Никогда так не играют мечты, как в эти минуты тревожного одиночества. Тут уж о себе и вовсе перестаешь думать, а вместо себя подставляешь в воображении некую героическую фигуру и живешь обязательно ради всего человечества; ставишь мировые цели, пока не испугаешься своего же собственного расходившегося воображения и не выбежишь на улицу — с решенной мыслью все разом совершить и привести в исполнение.

…Федор Михайлович вышел на улицу и заспешил к Аполлону Николаевичу.

Аполлон Николаевич только что возвратился с бала-маскарада на Галерной улице, какой был устроен в пользу неимущих семейств Обществом посещения бедных. Он испытывал себя на поприще благотворительности и считал, что приобрел самую удобную и совершенную цель жизни. Поэзию же он считал своей второй натурой, как бы вторым «я», стоявшим выше каких бы то ни было земных целей.

Носил он себя весьма гордо, особенно с тех пор, как побывал в Италии и написал целый цикл стихотворений под римским вдохновением. Свободолюбивые мечты бывали у него редким, хоть и не исключенным из обихода, развлечением. Писал он высоким слогом, предпочитая воинственную древнюю историю нашей низменной современности, льнул к «Отечественным запискам», но кружковой жизни заметно сторонился.

— Пусть без меня ищут истину, — решил он, — а я уж погляжу, к а к о в а  о н а.

У Аполлона Николаевича прямо против кровати, у стены, стоял замечательно широкий, раскидистый диван. Когда Федор Михайлович садился, пружины звонко под ним опускались и продолжительно вздрагивали.

— Человек вы с фокусом! — говаривал ему Федор Михайлович, впрочем с нежностью и уважением.

— Ну, какие новости? — встретил его Аполлон Николаевич. — Ведь вы-то всегда с новостями. Как ваш доктор и как его  л ю б е з н е й ш и й  п а ц и е н т? Ну, садитесь и рассказывайте.

Пружины заскрипели баритончиком, и Федор Михайлович расположился на диване.

— А вы-то что ж, Аполлон Николаевич, избрали себе благую участь? Слушаете оркестр Гильмана в Дворянском собрании да ходите на ученые диссертации? Слыхал, слыхал про диссертацию «Рудеки, Дакики и Фирдоуси». Любопытная сторона!

— Живу, так сказать, художественным наслаждением, любезный друг, и вам того советую. Мы ведь с вами для другой жизни и не предназначены, Федор Михайлович. Не так ли?

— Художественное наслаждение… Упоительное, можно сказать, занятие… Смеяться и плакать! Плакать и смеяться! Да долго ли хватит вас на это? Нет, уж скажу вам, Аполлон Николаевич, что совершенно для другого дела потребуетесь вы. — Федор Михайлович сделал пасмурное и строгое лицо.

— Я? Именно я? — переспросил Аполлон Николаевич.

— Именно вы-с.

Аполлон Николаевич взмахнул руками и изобразил в глазах полное недоумение.

Федор Михайлович облокотился о боковушку дивана.

— Именно, именно вы. По крайней мере так заявлено и с таким намерением объявился к вам и ваш покорный слуга.

Аполлон Николаевич был поражен внезапностью и загадочностью открытия Федора Михайловича.

Лакей поставил два куверта и подал ужин. Приятели пересели за стол.

— Очаровательно, Федор Михайлович! И что бы такое вы могли придумать для меня? Уж не устройство ли фаланстерии на манер Михаила Васильевича?

— О нет, нет, Михаил Васильевич, так сказать, художник великих теорий и мастер слова. Уж это-то надо сказать прямо, как ни признавай за ним ученость и прочие высокие черты. Есть люди подельнее.

— А-а-а… Теперь уж я угадаю: Спешнев. Малиновый звон! наши гусли!.. Ха-ха-ха…

— Гусли, гусли. Угадали.

— Ах-ха-ха! Ну, и что же дальше? Какая такая чрезвычайная миссия?

Федор Михайлович развернул салфетку и вытер свои короткие усы. Глаза его блеснули. Аполлон Николаевич очистил нагар на свече и поправил маленький зеленый абажурчик, как бы выжидая ответа и вместе с тем не теряя минут для других необходимых обстоятельств.

— К нам в кружок, Аполлон Николаевич! — сказал Федор Михайлович с нежным и таинственным придыханием. — А затея важнейшая из важных: устройство типографии, свободное печатание полезнейших книги отсюда нравственное просвещение народа, — всего народа, имейте в виду.

Аполлон Николаевич даже подскочил на стуле.

— Типография? Тайная?! — воскликнул он и, подумав минуты три или четыре, продолжал: — Губительное дело затеяли, Федор Михайлович. Уверяю вас. — Он остановился и, будто что-то вдруг вспомнив, внезапно предложил: — Лучше поедем за границу. Кстати, вы ведь ни одного готического собора не видывали…

— Кружок у нас из людей надежных и дельных. А все-то дело Петрашевскому даже и неизвестно. У нас совершенно особое общество, — утверждал Федор Михайлович. — Кроме Николая Александровича, с нами Филиппов, Львов, Григорьев, Момбелли, Милютин, Мордвинов…

— Эти Момбелли до смерти надоели! — перебил Аполлон Николаевич в подвернувшуюся рифму и взял Федора Михайловича за рукав. — Друг мой, остановитесь! Подумайте, какое беспокойное и легкомысленное дело задумали!

— Беспокойство святое! Святое, Аполлон Николаевич! Клясться готов, что святое!

Федор Михайлович с чувством и почти со слезой в душе стал говорить о важности и необходимости затеянного дела и призывал Аполлона Николаевича не отвергать предложения.

— Ведь я тоже, как вы… равнодушничал, в Летнем саду под липами высиживал… про Дакики и Рудеки мечтал… а теперь цель найдена… Смысл нашелся, Аполлон Николаевич! Потому — дело самонужнейшее, и его нельзя отвергнуть. Никак нельзя. Ведь кругом слезы и мрак. Кто ж просветит, как не мы-то с вами? Кто? А разве у вас никакого предчувствия нет, Аполлон Николаевич? Ничего-то разве вы не предчувствуете? Или вы думаете, что европейские смуты — всего-навсего детский плач? Нет! Это — великое биение. Не забудьте и предчувствуйте, друг, к чему оно поведет наше человечество, — предчувствуйте.

55
{"b":"837166","o":1}