— Я даю вам срок — один месяц. Ясно? Тридцать полных дней, и ни часа больше.
— Вы что, контужены, капитан-лейтенант? — вскипел директор. — Не видите, сколько кораблей ждут рабочих рук… а где их взять?
— А вы знаете, что такое Севастополь? И что такое хотя бы одна подводная лодка? — горячился Астан.
— Не кипятитесь, командир, разве мне не хочется скорее отремонтировать суда, — перешел на мирный тон директор. — У меня два сына на фронте, один тоже, как вы, моряк. Но что я могу сделать? Рабочие получают в день по триста граммов хлеба, а работают по две смены. Больше не вытянешь…
Астан задумался. Но он был не из тех людей, которые пасуют перед, казалось бы, невозможным. Он был доволен, что директор смягчился, и ответил ему тем же. Но Астан был еще и неплохим дипломатом. «Попробую директора и главного сделать союзниками. По форме они правы — все их заказы являются военными, все срочные и сверхсрочные. А вот пробудить сочувствие, интерес к «Малютке» — это поможет». И Астан рассказал о своей лодке. Его не перебивали. Он рассказал, как экипаж ремонтировал ее, и вдруг воскликнул:
— Выход есть, товарищи! Я знаю хороший, верный выход.
Директору завода начинал нравиться этот настойчивый и горячий парень.
— Это какой же выход? — спросил директор, толкнув локтем главного. — Мы с тобой мозги сушим по ночам, а он за минуту выход нашел.
— Весь экипаж переселим сюда, на завод, койки перенесем к вам… Согласны? Это будет ваша ударная рабочая бригада…
— Хорошая мысль, но… незаконное дело, товарищ капитан-лейтенант. Могут и нас наказать и вас, — покачал головой начальник.
— На корабле нет профкома. Говорить с людьми буду я. Если военные моряки сами согласятся выполнять работу заводского рабочего, то, надеюсь, трибунал за это не осудит нас. Верно? — Астан придал разговору шутливый тон. — А теперь давайте пожмем друг другу руки.
— Ха! — протянул руку директор, переходя на «ты». — Но ответ за нарушение ты будешь держать один. Это запомни!
— Есть, товарищ директор! Отвечать буду я — командир подводной лодки капитан-лейтенант Астан Кесаев. Разрешите идти?
Он козырнул, круто повернулся и четким шагом пошел к заводской проходной. Когда он удалился, директор сказал главному:
— А ведь этот парень ничего…
— И хитер к тому же, — добавил главный. — Он, брат, нас с тобой так искусно обработал, что и опомниться не дал. Хитер, бродяга, ничего не скажешь.
Вернувшись вечером в «Эльбрус», Кесаев собрал в своей каюте коммунистов и комсомольцев экипажа. Объяснил все, сказал о своем решении.
— Надеюсь, экипаж меня поддержит, — заключил он свое короткое слово.
И весь экипаж дружно, единодушно поддержал своего командира.
Иван Твердохлебов тоже сказал, что это хорошее дело, однако долго не мог заснуть, думал, и лишь под утро сон одолел его. Но перед тем как уснуть, сказал своему другу Якову Чивикову:
— Видел? Теперь уже из нас рабочих сделали. Вся страна в огне, Родине солдат нужен, понял? Пехотинец нужен, а мы здесь ковыряемся.
Чивиков промолчал.
На следующее утро после завтрака в кубрике «Эльбруса» уже никого не было, кроме троих: дежурного — старшины первой статьи Гуни, сидевшего на табурете у входа, спокойного, казавшегося увальнем, да лежавших ничком на соседних койках двух друзей — Ивана Твердохлебова и Якова Чивикова.
По прибытии па базу многие члены экипажа получили письма.
Получили по письму от родичей и Твердохлебов с Чивиковым.
Содержание матросских писем тотчас стало известно всему экипажу, так как они были прочтены вслух, и никто не оставался равнодушным к ним.
Особенно потрясли всю команду письма Ивану Твердохлебову и Якову Чивикову. Сестра Твердохлебова Мария писала из партизанского края Курской области. Она подробно сообщала о трагической судьбе их матери и девяти сестер с их детьми. Пятерых из них, которые были помоложе, фашисты угнали в немецкое рабство, а троих с их детьми тиранят здесь, в родном селе Гайвороне, заставляя работать на полях для великого рейха и ничего не оставляя им для пропитания, так что они медленно помирают голодной смертью.
«Родную мать эти изверги собирались повесить, — писала сестра, — подвели под виселицу, да местный знакомый полицай чудом спас ее, пообещав фашистам взамен доставить им меня — партизанку. Мать за меня боится и потеряла веру в то, что ее оставят в живых, и живет как смертник».
А у семьи Чивикова положение еще более трагичное. Знакомая девушка Якова — соседка Таня, успевшая выбраться из подожженного немцами родного хутора под Ростовом-на-Дону, рассказывала в письме, как гитлеровцы сожгли хату Чивиковых, вместе с его матерью п больным отцом сгорела и малолетняя сестренка Нина.
Оба письма, как по уговору, заканчивались призывом;
«Бейте фашистов! Отомстите за кровь и слезы наших близких!!!»
Матросы хотели утешить своих товарищей, звали их с собой, чтобы где-нибудь в тени темно-зеленых палисадников отвести душу за стаканом сухого, только что поднятого из марани вина.
Но два друга наотрез отказались от приглашений. Дежурный Гуня попытался развлечь их беседой, но они молчали. И хотя по уставу дежурному полагается находиться в помещении, он вышел из кубрика и принялся рассматривать то «Малюток», притаившихся от вражеского глаза в огромной протоке под широкими кронами старых деревьев, то буйволов, блаженно развалившихся в воде, спасаясь от несносной жары, то ненасытных чаек, кружившихся в синеватой дымке.
Когда Гуне надоело наконец созерцать примелькавшийся пейзаж и он вернулся в кубрик, то увидел Твердохлебова и Чивикова, одетых по форме. Иван что-то писал, склонившись над столиком, а Яков, присев на корточки, возился у своего сундучка.
«Кажется, успокоились ребята, — подумал Гуня. — Слава богу! Время вылечит. Утешай не утешай, толку мало! Верно говорится: чужую беду — рукой разведу!»
И громко, нарочито бодрым тоном сказал:
— Сестренке ответ царапаешь? Правильно. Вот и молодцы, что решили свежим воздухом подышать. «Покеросинить» собрались?
— Нет, Федор Лукич, — поднял голову Твердохлебов и медленно, враскачку направился к двери.
За ним зашагал и Чивиков.
Обернувшись в дверях, Иван сказал что-то невнятное, и Гуне показалось, что это было прощальное слово. Он ответил серьезно и наставительно:
— Чего прощаться? Скоро обед, так что не опаздывайте. И никаких «чужих запахов» на борт не заносить!
— Постараемся, Федор Лукич, не посрамим ни кэпа, ни наших боевых друзей. — И, откозырнув, стал быстро спускаться по ступенькам трапа. За ним последовал Яков.
Гуня вышел из кубрика и долго смотрел им вслед. «Чудные они сегодня», — подумал он.
А «чудные» друзья свернули в сторону и по тропинке подошли к стоянке подлодок. Гуня видел, не веря глазам своим, как Иван и Яков сняли бескозырки, стали по-гвардейски на одно колено и поклонились «Малюткам».
«Спятили они, что ли? Второй раз вздумали воинскую присягу принимать!» — прошептал в недоумении Гуня.
Но понял он, что произошло ЧП, только поздним вечером. То, что Твердохлебов и Чивиков не явились обедать и даже ужинать, не навело его на эту мысль. Порою так случалось с гуляющими по увольнительной: загуляют и потом являются к самой поверке.
«Лишь бы не хватили лишку, — подумал Гуня, обходя кубрик. — «Накеросинятся», как дьяволы, канителься тогда с ними».
У дежурных это был спокон веку единственный повод для тревоги.
Из-под подушки на койке Твердохлебова торчал уголок какого-то письма.
«Забыл письмо свое, что ли, бедолага?» — подумал Гуня, глядя в бумажку. И встревожился лишь тогда, когда прочитал ее.
Крупным почерком Твердохлебова в ней было написано:
«Тов. деж., мы уходим в самовольную отлучку. Пусть, простит нас командир, пусть простит братва. Мы не посрамим честь нашей «Малютки». Прощайте, другого выхода мы своему горю не нашли, как бить фашистов. Хоть на собрании и постановили закончить ремонт не за шесть месяцев, а всего за полтора, но столько времени загорать для нас нестерпимо.